Выбрать главу

Потом он встал, пошел на кухню, надел резиновые перчатки, которые заметил там раньше, и снова сел к столу. Он хотел перелистать страницы, привести в порядок бумаги, раскрыть папки.

Руки в резиновых перчатках, казалось, уже не принадлежали Лео, они выглядели, словно орудия некоей объективной необходимости. Лео был лишь бесчувственной каменной глыбой; тот остаток физического, что, таясь где-то между его руками и глазами, был необходим, чтобы дышать и управлять внутренними органами, чтобы объективное знание уместилось в одной голове. Он не ощущал ничего, и он ощущал все в высшей степени, когда просматривал эти листки и папки.

В одной из папок хранился труд Лео о нравственности и образовании. Юдифь никогда ни словом не обмолвилась об этой работе. Но она сохранила ее и, кроме того, явно ее читала. Когда Лео наугад раскрыл рукопись, он нашел фразу, выделенную светящимся желтым маркером: «Долженствование убивает жизнь». Три другие папки были до отказа набиты листками, представлявшими собой смесь записей разговоров, дневниковых записей, выписок из книг и мыслей по поводу ее любимой книги, «Тристрама Шенди» Лоренса Стерна. По-видимому, бесчисленными бессонными ночами Юдифь записывала все, что пережила, все, что слышала, маниакально, в форме как можно более точных протоколов по памяти, как минимум — в подробном описательном изложении. Записи она начала вести немногим меньше года назад, то есть как раз в то время, когда начала нюхать кокаин. Все, что Лео в течение этого времени говорил ей, все, что излагал ей и Роману в баре, он обнаружил здесь, все свои методичные попытки внушить Роману свою трактовку Гегеля — все они были запротоколированы здесь, иногда дополнены цитатами из литературы, на которую Лео ссылался и которую Юдифь потом отыскала. «Сегодня Лео говорил о… Роман спросил… на что Лео ответил…» Это были блестящие протоколы. Там, где чего-то недоставало или обнаруживались ошибки, легко было внести дополнения или исправления. Разве еще сегодня Лео не мучился в поисках первой фразы для своей книги? Казалось, с тех пор прошли годы. Здесь, по сути дела, был готовый черновой вариант его книги. Разве Юдифь не высмеивала его постоянно за то, что он только говорит и ничего не делает? Но вот это все сделал он. Это была его книга. Лео был объективной инстанцией, которая видела перед собой объективацию собственного мышления. Теперь ему будет несложно завершить свой труд. Нужно лишь отшлифовать, сгладить, дополнить, убрать бессмыслицу. Соображения Юдифи о Тристраме Шенди. Для Лео оставалось совершенной загадкой, как удавалось Юдифи с его теории все вновь и вновь переходить к Тристраму Шенди, к тому, как Тристрам уклонялся от задачи, которую сам перед собой поставил. Вычеркнуть все это, совершенно ясно. Беседы с Романом о Тристраме Шенди — тоже. Но с Романом Юдифь не только дискутировала. У них была любовная связь. Мало утешало то, что она скоро кончилась. Роман смотрит на каждого, как на раструб граммофона, он — та собачка, которая слушает His Masters Voice — голос своего Хозяина. Скурпулезные описания этой авантюры. Приступы эйфории, которую Юдифь испытала с другим. Кокаин как выразитель и усилитель этой эйфории. Каждое слово нанизывалось одно на другое, и постепенно Лео пришел в такое состояние, что фразы начали расплываться у него перед глазами и загудели, порождая звук, звуковой след, голос Юдифи. Лео слышал голос Юдифи во время чтения, словно она сама обо всем этом возбужденно рассказывала, а когда Лео заметил, что во время чтения в ушах у него звучит голос Юдифи, голос как будто заметил, что Лео его слышит, потому что Лео вдруг услышал фразу, которой в записях не было, фразу, обращенную к нему: Ты приходишь, и мне сразу становится плохо.

Этот голос должен замолчать. Все эти отступления нужно вычеркнуть, совершенно ясно. Тогда останется только одно-единственное — его произведение. Руки в резиновых перчатках собрали обратно листки, засунули их в папки, стопкой сложили их. Орудия объективной необходимости взяли все, что ей принадлежало.

Лео достал из сумочки Юдифи пистолет и пошел в гостиную. Он склонился над лежащей на диване Юдифью, всунул ей в раскрытую руку пистолет, осторожно сомкнул ее пальцы вокруг рукояти. Она не проснулась. Он не чувствовал жалости и ни секунды не колебался. Он был совершенно вне себя и в то же время никогда еще так не владел собой, как сейчас. Она должна умереть. Она должна умереть, если его жизни суждено еще получить какой-то смысл, если ему предстоит оправдать и искупить бессмысленность своей прежней жизни. Ведь в конце концов Юдифь сама хотела умереть. Она предпочитала разрушить себя, чем жить с ним. И высмеять его в записках, которые служат свидетельством его поражения. Но он мог вернуть своей жизни смысл, удачу, ведь она была скрыта в самом поражении, ее просто нужно было высвободить оттуда. Он поднес ее руку с пистолетом к виску и посмотрел ей в лицо. Он не мог представить себе, как это лицо можно разрушить больше, чем оно было разрушено. Он ненавидел ее без всякой страсти, холодно и спокойно. Что такое разрушение надгробной статуи? Ничто иное, как ускорение того процесса обветшания и распада, который ей предназначен. И восстановление соответствия с тленом, среди которого она безжизненно существует. Душа Лео была пуста и свободна от какого бы то ни было психологического содержания, чистый белый лист, на котором судьба начертала свой абсурдный приговор, и этот приговор будет слепо, жестоко, с безумной дерзостью исполнен. Лео воспринимал свою слепоту как ясновидение, жестокость — как доброту, а свою способность это исполнить — как благодать. Он нажал на спуск. Выпрямился и прислушался. Ничего не было слышно, даже ни одна собака по соседству не залаяла. На портативной пишущей машинке Юдифи он, не снимая резиновых перчаток, напечатал прощальное письмо от ее имени. Потом с пишущей машинкой в руках подошел к мертвой и несколько раз прижал ее безжизненную левую руку к клавишам, чтобы на них можно было обнаружить отпечатки пальцев Юдифи, если полиция захочет обследовать машинку. Он взял ее папки, вышел из дому, бросил папки в багажник машины и поехал домой. Он принял душ и переоделся. Потом поехал в полицию, чтобы заявить о случившемся. Он сказал, что приехал к Юдифи и нашел ее мертвой, явно самоубийство. Почему он поехал к ней в столь ранний час? Она всегда ночью работала, как, впрочем, и он. Они часто виделись вот так, на рассвете. Не был ли Лео здесь, в полицейском участке, не так давно, в качестве свидетеля после налета на бар, который находится поблизости? Да. Мертвая — это не та ли самая сеньора, которая тогда бутылкой… Она, наверное, не в себе. Да, она непредсказуема. Трогал ли он что-нибудь в доме, после того как ее нашел? Нет, сказал Лео, я ничего не трогал.

Полиция ничего не заподозрила. Никаких дополнительных расследований не проводилось. Отныне Лео стал воплощением скорбящего вдовца. В баре он снова оказался в центре внимания, но из соображений чуткости и деликатности окружающие ограничивались проявлением чисто внешних знаков внимания. Все восхищались тем, какой это «сильный человек», с какой «железной выдержкой», с каким «каменным спокойствием» стоял он у края стойки, молча потягивая пиво или пингу. Он не говорил ни слова, и с ним никто не заговаривал. Но его то и дело угощали стаканчиком пинги, выражая солидарность, похлопывали по плечу, кивали с сочувствующим выражением. Лео не приходилось притворяться. Ощущение трагичности и глубины собственного существования полностью соответствовало его внутреннему состоянию, и теперь у него появилась возможность выражать его в чистом виде, практически неподдельно. Все трагедии его жизни были историей, они избороздили его лицо, которое он наклонял над рюмкой в упорном молчании. У него больше не было причин болтать языком, у него было его произведение. И то, что он, ни разу не начав его писать, теперь мог его уже закончить, не сделало его подозрительно возбужденным и болтливым, наоборот, это углубило ощущение глубокой значительности, отмеченное ледяным молчанием.