От конюшен епископ прошествовал в поварню, в простоте отведал свежесваренной сдобренной оливковым маслом густой бобовой каши с овощами и пряными горными травами. Насытившись немудреной пищей, предназначенной для рабов, освятил пышные пшеничные хлебы, с ночи доспевавшие в пекарне. Приказал подать сушеных смокв, легкого сладкого вина и горячей воды в консульский триклиний. Небрежно отмел предложение вилика Каркиона, униженно и многословно приглашавшего преподобнейшего гостя к позднему сибаритскому завтраку в саду на женской половине домуса.
Чему-либо суетному и прочему, кроме раздумий и ученых занятий, до полудня епископ не собирался уделять ни капли лишнего времени. Он глянул на водяные часы-клепсидру в триклинии, достал из дорожной сумы с полдюжины восковых табличек, привычное костяное стило и покойно устроился полусидя на кабинетном ложе у окна, выходящего в тихий сад во внутреннем дворике виллы.
Третий год епископ час к часу, день от дня набрасывал заметки для пространного трактата-опуса, условно им поименованного на латыни «От цивилизации земной к цивилизации Божественной и прогрессе человечества». Если взять по-гречески, то в будущем манускрипте следовало бы трактовать поступательное движение от политики телесной к политике духовной. Труд о людских полисах, гражданствах, царствах, о человеке, стремящемся все цивилизовать и окультурить, сообразно предписаниям Божьим, намечается большим, развернутым — должно быть, в четырнадцати книгах; каждая равна папирусному свитку. Но, вероятно, фундаментальный труд «О Граде Божием» выйдет в свет не меньше, чем в двадцати двух переписанных на пергамент книг-фолиумов с подразделением на многочисленные главы-капитулы.
В то утро никем и ничем не потревоженный епископ уединенно, безраздельно писал, размышлял на латыни, иногда по-гречески об истинном и ложном знании, о бесовском колдовстве и чудотворчестве по воле Божьей, о языческих псевдонауках навроде гадательного звездочтения — апотелесматики и вредоносных искусствах — так называемых теургии и гоэтике. Как обычно с неослабевающим изумлением отмечал: одна и та же словесная мысль рождается в голове и совершенно другой вид, смысл она почему-то приобретает в книжном дискурсе либо будучи выраженной в членораздельных звуках речи человеческой. Подчас неизреченная мысль мнится весьма значительной и умной, будто бы откровение, ниспосланное свыше, но вернее всего произошедшей от грешной плоти или от наущения лукавых демонов. Как подтверждал исторически и философски Лукий Апулей из Мадавры, такой незримый мелкий бес нечто нашептывал на ухо учителю Платона, известнейшему философу-язычнику Сократу, сидя у того на левом плече.
Если это аллегория, то и она правдоподобна; ибо гораздо чаще случается, когда сказанное в знаках изустных и письменных обретает более глубокое ясное правдивое наполнение и содержание, нежели смутное и туманное многомысленное мудрствование про себя. Истинно, ничем не закрепленному мышлению свойственна отвратительная черта забывать кропотливо обдуманное, немилосердно рвать нить рассуждений и всплывать в памяти малопригодными для устной или письменной речи глупыми обрывками и бессвязными фразами.
Епископ вспомнил логий Христов о городе на вершине горы, светящем светом вечной истины, какую нельзя сокрыть, и принялся опровергать сомнительного происхождения чародейства в путаных и ложных толкованиях академиков-платоников. Привлек к рассуждению труды компатриота Апулея из африканской Мадавры, римлянина Порфирия, учившегося у знаменитого Плотина из Александрии Египетской. Немало досталось от него и омраченному сердцем египтянину Трисмегисту.
Завершив вчерне критику темных языческих измышлений, подумал о том, как бы отдать несколько готовых и выправленных томов в переписку и распространение монастырским братьям, но покамест решил благорассудительно погодить. Так как логичное расположение и порядок фолиумов ему самому еще далеко не совсем ясны.
Близился полдень. Наполовину опустел распечатанный кувшинчик сладкого кипрского вина, сполна разбавляемого теплой водой; почти иссяк запас чистых восковых табличек, какие Аврелий к своему удовольствию обнаружил в гостевом триклинии. Здесь им, конечно, не место в столовой зале, но, как скоро вилик постарался угодить ученому гостю, так тому и быть…
Время от времени епископ поднимался с ложа, прохаживался, рассеяно оглядывал фрески на стенах триклиния. Раза два-три поупражнялся с посохом в обороне и в нападении. Это тоже способствует правильному направлению мысли, коль взялся во всеоружии опровергать и критиковать язычников.