Песнь вторая
Был час{33} в безумной юности моей,
Как заподозрил я, что каждый из людей
Владеет истиной о бытии загробном{34}:
170 Лишь я один в неведеньи. Огромный
Злодейский заговор{35} людей и книг{36}
Скрывает истину, чтоб к ней я не приник.
Был день сомнений в разуме людском:
Как можно жить, не зная впрок о том,
Какая смерть и мрак, и рок какой
Сознанье ждут за гробовой доской?
И наконец, была бессонна ночь,
Когда решился я познать и превозмочь
Запретной бездны смрад, сему занятью
180 Пустую жизнь отдавши без изъятья.
Мне шестьдесят один сегодня{37}. В кущах сада
Сбирает верес свиристель, поет цикада{38}.
В моей ладони ножницы, они
Из солнца и звезды сотворены:
Блестящий синтез. Стоя у окна,
Я подрезаю ногти, осознав
Неуловимую похожесть: перст большой —
Сын бакалейщика; унылый и худой,
Но указующий — Староувер Блю{39}, астроном;
190 В середке — длинный пастор, наш знакомый;
Четвертый, женственный, — зазноба дней былых,
И розовый малец у ног ее притих.
И я снимаю стружку, скорчив рожу,
С того, что Мод звала «ненужной кожей».
Когда на жизнь Мод Шейд молчанье налегло,
Ей было восемьдесят лет, ее чело,
Я помню, дернулось, побагровело,
Приняв удар паралича. В Долину Елей
Мы отвезли ее, там славный был приют.
200 Под застекленным солнцем там и тут
Порхали мухи. Мод косила глазом.
Туман густел. Она теряла разум.
Но все пыталась говорить: ей нужный звук,
Застыв, натужившись, она брала, как вдруг
Из ближних клеток сонмище притвор
Сменяло слово нужное, и взор
Ее мольбой туманился, в стараньях
Смирить распутных демонов сознанья.
Под коим градусом распада{40} застает
210 Нас воскресение? В который день и год?
Кто тронет маятник? Кто ленту пустит вспять?
Не всем везет — иль должно всех спасать?
Вот силлогизм{41}: «Другие смертны, да,
Но я-то не другой, — я буду жить всегда.»
Пространство — толчея в глазах, а время —
В ушах гудение. Мы наравне со всеми
В сем улье заперты. Но если б жизни до
Мы жизнь увидели, какою ерундой,
Нелепой небылью, невыразимым срамом
220 Чудесной заумью она явилась нам!
К чему ж глумленье глупое? Зачем
Насмешки над «потом», незнаемым никем:
Над струнным стоном лир, беседой неспешливой
С Сократом или Прустом под оливой,
Над шестикрылым серафимом, над усладой
Турецкою и над фламандским адом,
Где бродит дикобраз таинственный? Не в том
Беда, что фантастичен сон —
Безумья мало в нем. В ужасных муках снова
230 Мы порождаем душку-домового{42}.
Смешны потуги{43} — рок, что всем един,
Превесть на свой язык! Взамен терцин
Божественных поэзии — заметы
Бессвязные, бессонья вялый лепет!
«Жизнь есть донос, написанный впотьме.»
Без подписи.
Я видел на сосне,
Шагая к дому в день ее конца:
Подобье изумрудного ларца{44}
За ствол цеплялось, рядом стыл в живице
240 Всегдашний муравей.
Тот англичанин в Ницце{45},
Лингвист счастливый, гордый: «je nourris
Les pauvres cigales», — он, стало быть, кормил
Бедняжек-чаек!
Лафонтен, тужи,
Жующий помер, а поющий жив.
Так ногти я стригу и слышу, размышляя,
Твои шаги вверху, все хорошо, родная{46}.
Тобою любовался я, Сибил{47},
Все годы школьные, но полюбил
250 Лишь на экскурсии к Нью-Вайскому Порогу.
Был завтрак на траве, геолог школьный много
Нам сообщил о водопадах. С ревом, с пылом
Под пыльной радугой Романтика входила
В наш пресный парк. В апрельской синеве
Я за тобой раскинулся в траве
И видел спину узкую, наклон
Головки и раскрытую ладонь
В траве, меж звезд трилистника и камнем.
Чуть дрогнула фаланга. Ты дала мне
Оборотясь, глаза мои встречая,
260 Наперсток яркого и жестяного чая.