Выбрать главу

Всё сводится к тому, куда теперь деться.

Купят квартиру, чтобы он съехал? Он согласится. Он будет жить там, куда его переселит новый любовник. Съедет… А Глусский с Леной — в постель, она ощутит наслаждение, может, большее… Девяткин швырнул банку с пивом в стену. Лучше представить, что мира нет. Нет ничего, кроме ванны под ярким светом…

Однако всё есть, ударила мысль.

Есть Глусский с членом и миллиардом, есть Катя, которая уже не его дочь, есть сбой карьеры и мент, видящий его «насквозь», а также туман и клоун…

Он вздрогнул. Он смотрел в стену, на кафель с тёмным пивным пятном, и знал, что миг назад справа, в окне, висел образ. Вновь посмотреть туда значило увидеть — либо же не увидеть. Значит, что-то с психикой не в порядке. Клоуна не могло здесь быть, даже если нитка, которой он вцепился в розы, каучуковая. Ванная к северу, а залётный гость болтался за западной стеной ближе к югу. Наверное, вот что, думал Девяткин: там отразилось движение его рук или банка пива… или, бывает, сова мелькнёт, а кажется — призрак… И он повернулся опять к окну..

Звон пронзил его, он не сразу понял, что звонят в дверь. В халате быстро спустился в холл и, раскрыв дверь, мимо присланного тестем качка вышел, чтобы в темноте, подсвеченной из окон, двинуться к западу. Наверху, в ванной комнате, горел свет, клоуна не было. Клоун плавал над розами.

— Пётр Игнатьич?

— Что вам?

— Мне приказали, чтоб я остался.

Девяткин пошёл к дверям говоря:

— Не суйтесь! — Услышав, что присланный двинулся следом, он обернулся. — Ну?

— Я должен, Фёдор Иванович приказал…

— Нет. Позвоню в милицию… или вышвырну вас. Вы мне не нужны.

— Но, Пётр Игнатьич…

— Вы ради денег? — начал Девяткин. — Ордена за то, что лезете ко мне в дом, не получите. А за лишний рубль стоит ли унижаться, если вас не хотят? Или мне с вами пойти к вам домой и толкаться там? Прочь! Шагнёте — и я вас стукну. Вы на чужом участке, вас арестуют и разбираться не будут, кто дал приказ торчать в чужом доме… — Он сунул руку в карман халата. — Честно, вы для чего здесь? Что им ударило вас гонять в ночь? Сколько? Вроде двенадцать?

Телохранитель глянул своё запястье. — Да, первый час… Шеф беспокоится, — продолжал он. — Вы так ушли заметно, клумбу испортили… Дело пусть не моё… Но шеф боится. За дочь, за внучку… Вроде, вы невменяемы. Так обстоит. Я должен, шеф сказал, ночевать здесь.

— Вы не войдёте.

— Можно видеть вашу жену и дочь?

— Нельзя.

Телохранитель переступил с ноги на ногу. — Чувствую, что фигня… Если б ко мне домой так, я бы не понял… Если не пустите, я буду спать в машине. Вы ему скажете, что я видел вашу Елену Фёдоровну?

— Вам, — потупясь, чтоб не дышать в гостя пивом, спросил Девяткин, — может, в постель к ней? Вам отдавали такой приказ?

— Извините. Я был майором-десантником…

— Теперь вы кто? Вертухай? Это, впрочем, ваши проблемы. Но мой дом — мой, пока я здесь.

— Вы… — качок кашлянул, — пьяны, Пётр Игнатьич?

— Пьян! — крикнул Девяткин, трогаясь вновь к дверям.

Присланный скрылся в тумане.

Девяткин поднялся на второй этаж за сигарой, спустился, зажёг свет в кладовке, чтоб в кухне был полумрак, и сел в кресло. Всё упиралось в Лену, в первое её слово и в первый утренний жест. Может, она раскается и семью сохранит. Это её вина, с Глусским и с Катей. Она утаила, чья Катя дочь. Вероятно, она изменила ему вчера с Глусским. Мерзко… Но после слов девы в Жуковке он знал, что и сам не без греха. Он изменял Лене с девушкой в косой юбке с журнальной картинки. Он с удовольствием воображал плоть под косой юбкой и вожделел к ней. В христианстве, как он слышал, грешить мыслью ещё хуже. Худшее прелюбодейство — в мыслях. Оба виновны — Лена и он.

Выпив пива, он увидел за окном далекий дорожный фонарь, затканный облачностью. А потом смотрел на сигару рядом на столике… Если бы Лена пришла сейчас, он обрадовался бы: значит, она понимает, как ему больно. Найти свой угол — и вдруг утратить всё… Бедность и безотцовщина, говорят, наследственны. Род его, видно, так долго маялся, быв ничем, что органический и психический строй Девяткиных притягивает беды… Или Девяткины — род иных миров? Как это? Так, как показывает история: когда вкусы Древнего Рима, Франции времён Короля-Солнца, а теперь США становились нормой для других. В некой начальной точке способ мышления и пристрастия одного рода из тысяч других не то, чтобы более отвечали истине, но как-то подчиняли способы мышления и пристрастия остальных. Главный род задавал образец, отвечавший общим свойствам или потребностям. В главном роду, скажем, жадность и злость были сутью, а у других — привходящим, тем, без чего жить могли, но к чему принуждались. Главный род развивал свою суть — прочие же своё давили, следуя штампу. Девяткин не вынес бы, например, жизни тестя. В итоге много родов прозябают в чужой среде, поскольку для них открытие собственной сути означает строительство абсолютно иных культур. Без жены не останется того, что удержало бы Девяткина в мире Глусских, Гордеевых и Левитских…

То есть всё в Лене, а Лена спит…

Может, не спит, а думает?

Но один тот факт, что думает она без него, доказывает: он не нужен, она решает все сама, без учёта его страданий. Он ей не нужен. Он никому не нужен… Девяткин бросился наверх, раскрыл дверь в спальню и увидел, включив свет, её волосы на подушке. Он собирался спросить, что ему делать, зачем она устроила, что правду все знают, а он, её близкий, узнаёт последним… Лена спала, или делала вид, что спит, так убедительно, так презрительно к факту его присутствия, что он сник, свет выключил, ушёл в кухню и снова пил. Долго смотрел на взятую из дома тестя сигару и вдруг зажёг её. Он курил дрожа. Он думал о власти мира, устроенного неким родом. Он верил, что мир сотворён не волею всех людей. Только один род, передающий от предков к потомкам свой взгляд на вещи, царствует; прочие все — рабы. Реальность такова, что даже Лена, вроде бы вольная женщина, — лишь раба. В ней царит тот же штамп — приобретать. На чем основано чувство к бедному? Что эфемерность перед реальностью? А реальность — деньги Глусского, новые веши, которыми можно владеть. Это вроде трамбования почвы и укрепления опоры под ногой. Правило — ценить прочность, надёжность и постоянство.

Он думал о собственной неприкаянности. Он с каждым часом терял всё. Что, если он — вещь за вещью — всё растеряет: дом, дочь, работу… Что, если утратит почву под ногами, а крыльев нет?

Что?

Смерть?

Он ходил по кухне. Бегал, как волк в клетке, взад и вперёд. Падал в кресло, курил, вставал, кидался к окнам и, прижимаясь к стеклу, стонал. Боль росла, пиво не опьяняло… Всё в Лене, а Лена спит, решил он в последний раз, снова падая в кресло и погружаясь в кошмар. Вдруг за окном, на фоне смутного фонаря, что-то мелькнуло. Он, схватив клюшку для гольфа, выбежал, думая, что это телохранитель бродит у дома… Не было никого, лишь туман плыл. Он понял, что так боится, что шагу не сделает. Даже когда вдруг затрещало рядом, он убедил себя, что это кошки, и, пятясь, отступил в дом. Щёлкнув замками, долго смотрел в кухонное окно. Он чувствовал, что в нём опять царит страх. Он ни о чем уже и не думал, только боялся. Погрузился в дрёму, как больной раком, знающий, что после морфия боль вернётся.

Среда

Ночью звонили. Кажется, он и очнулся от звонка. Сигара валялась, пиво — все банки — вскрыты. Но утром он был бодрее. Вчерашнюю свою мысль, что у Девяткиных-де своя реальность, счел вздорной. Данность — одна, и он её сохранит. Он в ней останется. Не будет Авраамом, ушедшим в пустыню искать свой мир. Не даст себя вытолкать на задворки. Он начнёт трамбовать почву, чтобы надёжней на ней стоять.

Прошёл в душ, встал под струи, чтобы вернуть настроение понедельника, когда ещё не случилось ничего…