Вверху, в спальне, запел сотовый Лены, потом послышалось: «Кто это… Ты, Серёж? Рано… Ты ненадолго? Встретимся…»
Он слушал. Он знал Серёжу, жившего в США, прежнего её школьного ухажера, она и не скрывала. Плохо, что Лена едет на встречу с Серёжей, хотя, если что серьёзное, вряд ли она так открыто бы с ним болтала.
Взглянув опять на клоуна, он решил его снять — но вдруг опустился на корточки.
Розовые кусты — вот мир иной. В них сор, который нельзя достать, не поранившись, — например, пуговица с Лениного платья. Тут снуют муравьи, паук развёл паутину, бабочки притаились, впивают сладкий запах, криво и бесцельно ползает жук. Шипы обороняют хаос, угнездившийся среди правильных, чётких форм участка. В этом мире нет достижений и нет прогресса, только целесообразность без цели, — но в нём живут, в нём чувства много. Смерть здесь над каждым — но над каждым и любовь, не знающая о деньгах. Здесь пир — и голод. Здесь зной сегодня — а завтра лёд.
И человек счёл всё это жалким?
Тот человек, который от чувств загородился нормами?
У него дом, чтоб поддерживать средние температуры.
У него этикет и милиция, охранять от экстремистов.
У него брак, превращающий любовь в план.
Всё — чтоб покончить с чудом.
Чудо, когда погибают от рухнувшего с окна горшка, — и чудо, когда рождается Моцарт. Здесь, в розах, случается, что угодно. Человеку же надо, чтоб и горшки не падали с окон, и Моцарты не рождались. Людской путь, помнил Девяткин из Аристотеля, — средний путь. Ни бог, ни дьявол. Среднее и есть среднее, ни то ни сё. Тогда как у антиномий — природа общая. В ничтожной тле больше истины потому, что среда её смертельна для человека. Тля — обратная сторона Бога. Реверс не существует без аверса, как плюс без минуса. Это тля. Человек же — лишь некий провод, по которому течет ток. Он, человек, — не живое, в принципе, существо, а полуживое. Он — средство. Живёт не прямо, но опосредованно, условно. Не выдерживает ни высших качеств, ни низших.
Так Девяткин и сидел. Ему нравилось лелеять хаос в мире норм и правил. Как знать, когда-нибудь космос состарится и умрёт — и начнется хаос. В этом году, он слышал, одному физику чуть не дали Нобелевскую за открытие: если сначала Вселенная расширялась, то сейчас все пошло назад. Мир развернулся в вещи и расстояния — теперь наступила пора всё сворачивать. И Девяткин хотел поймать поворот вселенского маятника вспять. Что-то должно идти необычно, против правил. Как это будет: солнце потухнет, ложка пойдёт мимо рта, кошки народят вдруг птиц или в Москве одновременно будет власть Сталина с Путиным, — он не знал. Но знал наверняка: если процессы пойдут вспять, то нормы исчезнут; хаос, сдержанный бордюрами человеческих правил, попрёт вовне.
Он такой же банковский клерк, как и хранитель хаоса, думал Девяткин. Он знает тайну. Поэтому решил и клоуна отцепить, как нашествие человека на первозданность. Нужно было лишь откромсать ветку. Он потянулся… но сзади что-то обрушилось. Он дернулся, уколов о шипы руку.
Лена. У неё в обычае — налетев, виснуть.
— Испугался?
— Да нет, — сказал он, локтем отводя её от ножниц. — Ты не поранилась?
— Пустяки! — она почесала бок.
— А я разодрался. — Он осмотрел себя. Выше запястья кровоточили царапины. Кусты роз были в крови, брызги попали и на клоуна.
— Прости, — сказала она. — Ты любишь меня?
— Люблю, — сказал он, чувствуя её волосы. — Не накидывайся, как девочка… Надо умыться, кровь…
— Кровь смывается, — обняла она его.
— Твой отецсказал, всё достаётся кровью. Он-то отмылся? Пойдём.
— Нет, стой! Мы как Адам и Ева. Туман рассеется, откроется рай… Поцелуй меня!
Он коснулся её губами.
— Я опоздаю… В тебе гормоны выработались к любви. В регулы ты любви не хочешь… — пытался он разъяснить. — Всё только химия. Странно… какие-то щёлочи управляют твоими чувствами. Мы рабы всего: химии, физики, географии, этики… Рабы законов.
— Милый, помнишь, что наш юбилей скоро? Нужно готовиться. Я уже заказала, и на неделе нам все привезут. Будут палатки и павильоны, музыка… Десять лет… это какая свадьба? Медная? Хоть какая-нибудь! Выдумаем сами… Розовая пусть!
— Пусть, — согласился он. — Я просто хотел эту дрянь убрать, — кивнул он на клоуна. — Вид портит…
Она обернулась и посмотрела.
— Не понимаешь?
Он пожал плечами.
— Клоун здесь, — ликовала она, — чтобы поздравить! Он очень милый! Он так мне нравится! Я его ночью видела за окном. Он всматривался, проверял, те ли мы самые, к кому нужно. Я думала, что сон. А он… Пускай! У нас что скоро? Помнишь? Больше чудес! Сытина позови, других своих, кого хочешь, а я своих. Оттянемся! Так скучно жить, Петь! Ужасно порой скучаю! Знаешь, может быть, — посмотрела она в пространство, — плюнем на эту Рублёвку — да и в Москву? Всё рядом! Вышел — и вот Тверская! Но юбилей отпразднуем здесь! Здесь! Такое — раз в жизни. Потом будет двадцать лет, тридцать, сорок… а десяти лет уже никогда… Десять — это ведь лучшее. Молодость, и срок круглый… Через десяток мне сорок четыре… — она зажмурилась. — Старая станет Лена, старая! Мы тогда отмечать не будем. Какой праздник — старым? Папа приедет, надо собраться… Ты с ним не очень. Он ведь нас любит… Да, занудный. Но он нас любит. Сколько он на нас тратит!
— Не на меня, признайся. Меня он ненавидит.
— Пусть. Но я люблю тебя. Веришь? И, милый, не преувеличивай. Отцы ревнуют, вечно хотят нам сказку.. В отпуск куда? Гавайи?
— Опять за его счёт? — Девяткин тронулся к дому, морщась от грохота техники. — Больше не могу. Он на меня смотрит, как на обузу. Раньше я соглашался, даже терпел. Сейчас трудно, я ведь уже большой, средний возраст… Нам на мои деньги — только в Грецию… Лена, давай жить по средствам. Я не глава банка. Я не могу швырять деньги, как твой… — он смолк, завидев в тумане тень.
— Так сделайся президентом банка! — подошёл тесть. — А то жену укорять, что отец щедр к ней…
— Фёдор Иванович, — начал Девяткин, тронув исколотое запястье, — здесь я хозяин. Я здесь — отец. У меня здесь дочь… у меня своё видение вещей. — Он проклинал грохот стройки и малошумные западные авто. Он пойман врасплох, хотя всегда избегал поднимать денежные вопросы при тесте.
— Я не чужой Кате и Лене, — сказал тот. — У них жизнь одна. Жизнь идёт, некогда ждать, когда ты их обеспечишь. Им нужен максимум. Я — могу дать. И я даю… — Тесть был в толстом и дорогом пуловере, в дорогих брюках, ботинках и благоухал дорогим парфюмом. Сзади маячили бодигарды.
— Нет, — повторил Девяткин. — Мы не бедны. Вы в вашем праве дарить подарки, но в доме хозяин — я.
— А строил дом ты? — буркнул тесть. Выскочила Катя, бросилась деду на шею. — Строил, — продолжил он, — я… Ты — свой дом строй. Не мешай мне делать счастливыми моих девочек.
— Эти девочки и мои. Женились бы… — начал Девяткин.
— Петя, ну хватит! — крикнула Лена.
— Дедушка, едем? — Катя, уже на руках у деда, выпытывала что-то у него.
Они втроем пошли вперёд.
Тесть обернулся:
— Ты их не любишь. Не сомневаюсь, ты понимаешь, что ноша не по тебе. Любящий лез бы из кожи вон. Ни амбиций в тебе, ни силы. Думаешь о чем-то своем, а толку?
— Ваша, Фёдор Иванович, сила, — брякнул Девяткин, — в том, что вы хапнули в удобный момент у государства, а теперь учите быть богатым, амбициозным и любящим.
— Прекрати! — вскинулась Лена. — Папа, ты тоже. Что вы грызётесь?
Тесть проронил:
— Покойница со мной жила счастливо… Ты не понял. Сумрачный у тебя нрав, маньячный. Кажется, ты завистлив? Не удивлюсь, если запьёшь и устроишь когда-нибудь поножовщину. Я б Лену носил на руках! — он смолк и пошёл прочь.
Понимала ли жена, что муж оскорблён? Вряд ли. Она любила отца и относилась к их спорам как к пустякам. Девяткину же тесть казался силой, которая ему враждебна. Тесть говорил о жизни, но называл так не жизнь, а данность, или действительность, где люди действуют и где действия создают всё, а жизнь вытеснена на окраину, где рукотворное в корне отлично от первозданного. Тесть — делец. Девяткин же знал, что относится к недельцам, хотя сам крутится в бизнесе и играет по правилам. Но он этого не желает, и не от лени, а от какого-то внутреннего голоса, твердящего, что деяния ничтожны и преходящи. Где Вавилон? Где царства прошлого? И эта культура уйдет… Плюс и любовь была, да какая! Ромео — Джульетта! Орфей — Эвридика! И где всё?