— Ты строг к фантазиям… — Сытин ложечкой мешал кофе. — Можем сменить тему. Сменим?
— Нет пока, — бормотал Девяткин.
— Тогда, — продолжил Сытин, — первое: Древний Рим тоже имел врагов — Порсенну, Пирра и Ганнибала. Но Рим разрушил вандал. Просто пора пришла. Может, ты или ещё кто-то разрушит и этот мир. Был бы дар… Второе: форма культуры толкуется как её природа — иного, мол, не могло быть в силу природы. То, о чём ты только что говорил. Мозг странен. Можно заставить его культивировать специфические способности, а потом верить, что всё созданное этим культивированным мозгом — естественно. Третье, я повторю: не ищут того, что не теряли. Это применительно к нам, мы утратили в себе нечто, что раньше было. Утратили архетип. Каков он? Сущность его — свобода. Было б странно архетипической, изначальной природе забыть себя — эта природа вспоминает себя в фантазиях. Оттого они — почвенны. Мы не стали б грезить о вольных иных мирах, если б наш мир давал счастье. Мы фантазируем, помня о счастье несостоявшемся. Если голытьба в жизни или в кино становится наследницей денег предков, мы тоже, в своих фантазиях, надеемся вернуть счастье, отнятое у нас теми, кто устроил мир под себя. Фантазии — это память счастливого прошлого, а вовсе не бред. Господствующий ценз и пресловутый двадцать пятый кадр мирового стандарта внушают нам, что фантазии — это беспочвенный Голливуд, утопия. Но лучшее, что бывает, — именно фантазия, извлекающая из прошлого осколки истины. О возможном знает лишь грёза. Ты, скажем, о чём мечтал?
— О девушке в косой юбке, — признался Девяткин. — Значит, то, что мне приходит на ум, вполне может быть истиной, но забытой? — Он выпил уже около трёхсот граммов водки и заказал ещё. — Крайне важно мне… Знаешь, мне больше некуда… некуда и идти, и… мыслить! — шёпотом сказал он. Крупный пот покрывал его лоб. — Мне теперь мыслить — только в фантазию. Может, там… Может, все тогда будут, как и они… Тогда ведь их не найдут… искать не станут, раз норма, что все уже — как они! Нормой вдруг станут мёртвые в шкафчиках? Если я подорву мир, — вдруг хохотнул он, — кто тогда будет частности замечать, раз всё — мёртвое? Мёртвым будет всё? — спросил он.
— Будет иное… Один умный человек сказал: цивилизацию создают не нефть, не чип, но жизнь без первородного греха. Умрёт только форма этого мира, образ. Сущность бессмертна, — медленно сказал Сытин и, вглядываясь в него, спросил: — Как Лена?
— Я ведь и тестю то же самое говорил… — Девяткин сунул в руку подошедшему официанту деньги. — Я говорил, можно быть по-иному счастливым… в частности, про Лену. Я ему говорил, что все живы лишь относительно, а поэтому нет беды… Я спрашивал, почему он главную норму — смерть — не любит… А он не любит смерть! — Девяткин захохотал. — Я понукал его заглянуть в смерть, понять, что там — тоже… Что там? Если свобода, значит, убийца и террорист — благодетель?! Он, как добрый отец, сопровождает в свободу?! Надо же! Странно… странные мысли… Дивные, кстати, мысли! Раньше одно: как должности добиться? Где денег взять? Что купить — «Мазду», «Форд»? Что лучше — Коппола или Чумкин? Теперь мысль — о человечестве, о конечных его судьбах… Стерлись ведь и убийцы, и добродетельные… Сгнили… и всем плевать, кто праведней… А исчезнуть, чтоб тебя, сунув в грязь, забыли, — страшно! Поэтому я был бы рад иметь дар прекратить смерть… Порядок чтоб этот прекратить, увенчанный смертью… Так как, — он усмехнулся, — мне всё… конец… И впрямь свободен тот, кто может пойти, куда другие не ходят! В зоне, если позволено, от бараков к начальнику, а то и к женщинам, — воля… Зная, что можно быть мёртвым и в то же самое время — быть… чего боюсь? Так?
— Не волен, кто ограничился бытием, — волен, кто апеллирует к смерти.
— Да… — сник Девяткин. — Тесть жалок, счастья боится. Я не боюсь… единственно не решаюсь шагнуть… Может, и не шагну! — Он уставился сквозь Сытина. — Я, может, жальче тестя. Если б кто объяснил, как будет… Будет же? Страшно шило на мыло… Я был у следователя, он бил меня… Упадёт плита, и я буду под ней раздавленный…
Сытин отставил кофе.
— Ты был у следователя?
— Был. Подвёз девку, вышла — и под машину.. А я подвёз. Психованная одна ещё… Следователь сам псих… Намекает.
Короче, я виновен тем, что родился, — заплакал Девяткин, прикладываясь к салфетке. — Мне и гадали, будто я неудачник… Где неудачник? Где?! Посмотрим! — он отшвырнул салфетку. — Здесь — может быть… Но там, может… Всё, пойду… Хотя — идти некуда. Выбор малый: мир валить — либо… Что я узнал? А то узнал, что, раз фантазии есть отражения истин, я тогда прав? А дар… У кого, может, и есть дар. Но… ломать у себя под ногами? Страшно… Всё-таки страшно! — Он встал. — Я не прощаюсь… — Он вынул сотовый, посмотреть кто звонил. — Всем я нужен… Но я боюсь… анонимных звонков боюсь… Это Влад звонил, шурин. Шурин ведь — брат жены?
— Ну, а как Лена? — вновь спросил Сытин.
— Счастлива, — успокоил Девяткин.
— Будет юбилей?
— Конечно… Знаешь, конечно! — Шагнув прочь, Девяткин замер. — Если я не решусь — обяжут. Где, скажут… Там, скажу… Гнусно, знаешь ли, ничего не знать… Какой там дар у невежды…
— Камень, что выброшен, — во главе угла, — добавил Сытин.
— Может быть, — повторил Девяткин. — Может быть… На работе скажи… придёт он… Болеет, мол… болею…
В тумане он побрёл к провалу, уже огороженному. Здесь собралась толпа, он выбрал место, откуда был виден в грязном месиве его «Форд». Всё было в грязи, и он, теоретически признавший необходимость крушения всех порядков, — практике ужасался. В «вольво» был человек, труп его тащили из воды. Девяткин пошёл прочь, вспоминая толчок, от которого бы упал, если бы не схватился за что-то. Мир уходил из-под ног не так, как в реальности, где победитель знал, что враг погибнет, а сам он останется цел. В хаосе не оставалось шансов ни проигравшим, ни победителям. Хаос предполагал непрогнозируемый, непросчитываемый результат. В хаосе могло случиться, что адепт нового мирового порядка — нет, беспорядка! — сгинет, а кто-нибудь, вроде тестя, столпа порядков старых, выживет…
Вздор. Он пьян, чушь прёт в голову… С голубем, что, разбившись об окно, остывал теперь на асфальте, с провалом, разверзшимся метрах в ста, с троллейбусом, создавшим пробку, — просто случайности… И случайно совпало, что он именно в тот самый миг ощутил нирвану…
И всё же что-то доказывало его причастность к катастрофе уличного масштаба. Что-то подсказывало, что, впади он в нирвану на долгий срок, — хаос охватит мир. Девяткина понесло переулком, мысли отсутствовали. Он видел рушащиеся дома, слышал сдвиг земных плит, падал в бездну обломков. Он оказался вдруг на Манежной, подле Кремля, чувствуя, что никакая власть не выше его ужасной, жуткой власти. Он думал — если земная власть губит тысячи, миллионы ради того, чтоб сберечь существующий строй, то его власть, напрочь сокрушающая порядки, вправе их всех убить. Место пусто не будет, его займёт жизнь новая… Но в самом-то деле он просто хотел среды, в которой его не осуждали бы законы. То есть труп в шкафу и зарытый труп существуют по-прежнему… Он вынул сотовый. Влад.
— Ты?
— Я.
— Здравствуй.
Он промолчал.
— Алло? — Влад спланировал разговор заранее, но безучастность Девяткина заставила его изменить план. — Как поживаешь?
— Так.
— Ты, верно, в банке, — продолжал Влад. — Я звонил Лене, не дозвонился. Хотел узнать, юбилей будет?
— Да.
— Я, знаешь, решил прийти… Думал, что уеду, но… знаешь, главное ведь — семья. Лишний раз побыть с Леной, с Катей, с тобой… На кого ещё можно рассчитывать? Только на родственников.
— Да.
— Ты как, здоров? — пытал Влад. — Передали, около банка яма? На Шереметьевской был провал, у ВДНХ… Всё сгнило: инфраструктура, общество… Если всё хорошо, то вот что… Я говорю заранее, чтоб ты знал: я за тебя. Отец рвёт и мечет, думает, ты спятил. Он жертва клише — кто против денег, тот сумасшедший. С властью не борются. Он не верит, что Лена может не хотеть за Глусского, у которого миллиард, не верит, что ты без денег имеешь право жить с Леной. Дочь его — королева… Я рад тебя слышать, а то, болтают, банк-де обрушился… Лена где, кстати?