Девяткин стал объезжать аварию. Джипы перегораживали проезд, он сполз на обочину, трясясь на щебне и на корнях сосен, выбрался на асфальт, дал газ, но «Форд» повлекло вбок. Съехав к обочине, он вылез.
Тоже обыденность: кто-то всегда стоит на обочине из-за прокола. Теперь этот кто-то — он. Иначе и не могло быть. Он помнит, ему нагадали: он неудачник. Нагадали давным-давно. Девяткин, хмыкнув, надел перчатки. Морось усеяла туфли, лицо, костюм, который теперь наверняка испачкается. Включил аварийку и взял домкрат. Подымая бок «Форда», что было не просто, поскольку колонна ползла впритык, чуть ли его не касаясь, — он не сразу заметил подошедшую фигуру.
— Помочь? а вы меня к Жуковке подбросите, — раздалось вдруг.
В плаще, на каблуках, руки в карманах, ноги длинные и красивые.
— Чем? — бросил он.
— Тем! — сказала она и пошла вперёд, голосуя.
— Стойте! — Девяткин выпрямился. — Я хотел сказать, вы не сможете мне помочь. Не женский труд.
— Я? — Она, вернувшись, стала откручивать гайку.
Он отнял у неё ключ.
— Убедили. Откуда вы?
Она кивнула на аварийный джип.
— Бой думал в отсутствие папы с мамой повеселиться, снял меня, поехали, а как влип — сразу выставил. Благоразумный! Не засветился. Как папа его учил.
— Вы… шлюха?
— Заметно? — произнесла она. — Ну да, приличная заголяться бы не стала, да и сидела бы в машине. А вы приличной тоже не стали бы рычать в ответ. Подняли бы вместе с машиной и гордились, что такой сильный.
— Может быть.
— Ладно… Я, дура, пру внаглую. А надо как? Здравствуйте, извините, не будете ли добры меня подвезти… знаете, как по правилам.
— Знаю, но не хочу знать, — он снял скат.
Девушка рядом курила тонкие сигареты. Он мог коснуться её ног. Он впервые оказывался у ног женщины и чувствовал, как рождается тяга к ней, хотя в душе и был разлад.
— Вы из этих? — Девушка повела рукой. — Наворовали, теперь им подавай этикет. Один держит уборщиц-консерваторок. Другой — гувернантку, чтоб дети воспитывались, а сам — хам… Ты охранник? Едешь на смену?
— Сядьте… пожалуйста, — бросил Девяткин. Закончив, он сел за руль, вытер руки платком.
— Не обслуга, — сказала девушка. — У тебя хоть не «мерс», но «Форд» блеск, я разбираюсь. Если он, конечно, твой.
Они вползли в пробку.
— Я не обслуга.
— Живёшь здесь? За сто километров?
— За двадцать, — сказал он.
— Значит, крутой? Женат?
— Есть дочь, — сказал он.
— Кто?
— Что?
— Ты.
— Из банка.
Она курила, стряхивая пепел в пепельницу и глядя вбок. Он видел: она вся красива, не только ноги. Но оттого, что ноги её были как у той девушки в косой юбке, он не выдержал, положил на них руку. Она не двинулась. Профессиональный навык? Но присутствовало здесь и какое-то человеческое родство, будто все женщины для него были одной Евой, назначенной в жёны, в спутницы. С его стороны это была не похоть, а жест прикосновения к чему-то тёплому и живому. Чтобы именно в этот мрачный день понять, что он не одинок на свете. Может, все проститутки, думал он, — это женщины, которые чувствуют такую потребность мужчин. Но и самим им нужно ощущать рядом живое, тёплое, подтверждать резким, чувственным образом, что ты — есть. Он убрал руку, чтоб сдвинуть щётки на лобовом стекле.
— Что ж ты, — мягко спросила она, — по правилам не хочешь?
— А ты? — подхватил он.
— Я-то? Сама не знаю… Нетерпеливая, может. Хочется жизни, каждый день нового, а для этого нужны деньги. Я зарабатываю — и в бутик могу, и в театр, и вещь купить, и в рулетку, и квартиру снять. Я — дорогая. Зачем муж? Детей рожать? в четырёх стенках киснуть? Рожают звери, а я — человек, что-то во мне есть и кроме матки. Может, потом когда… Пока — нет, увольте. Но, может, и что иное… Бываю в церкви, там как начнут, я верю, что это — та жизнь, моя.
— Ты ищешь жизни, а видишь члены.
— Всегда остаётся большее.
— Большее… — повторил он.
Она так и не объяснила, почему она против правил. «Жизни хочется»? Это слишком расплывчато. Какой жизни: той, что покупается? Вещевой? У неё запросто мог быть муж богач. Были б тогда вещи, много вещей. Много возможностей. Но ей нужно иное: неповторимость каждого мига и ощущения. Нужен ежедневно новый вид на дисплее. Нужно живое. За этими отвлечёнными формулами стоит что-то конкретное. Например, жизнь рутинного человека всегда ограничена кругом лиц, выполняющих вместе определенную функцию. А эта шлюха, не связанная семьёй, не служащая какой-нибудь секретаршей, — плывет в вольном потоке событий, пусть даже гадких… И он, Девяткин, тоже мог бы стать событием в её судьбе. Она оказалась в среде, где больше жизненности, чем в его. Она — смогла. А он — не может. Он — функция, а быть функцией мёртвой, выдуманной схемы — жутко. Его охватил порыв почти истерический, несмотря на подавленность. С ним рядом был человек свободы, и он мог делиться чувствами, рвавшимися на свободу.
— Маетный, — начал он, — день… — Но вышло плоско и глупо, тогда он добавил: — Ты в Жуковку для чего?
— Кого-нибудь снять. Здесь клиент денежный.
— Класс… — он следил за «Ауди» впереди. — Вру., хорошего нет, считаю, чтоб в тебя впихивали… Мужское, конечно, мнение. Тебе — естественно. А скажи ты мне вот что. Жизнь ищешь? Ну, а таксист, массажист, банщик? Врач? Политик? Учитель? Тоже толкаются в гуще жизни.
— Нет…
Девяткин прервал её, чтоб сказать про свою тягу к жизни, — с того момента, как он сидел у куста роз под клоуном, она будто внедрилась в его мозг. Хотя, твердя о «жизни», он вкладывал в термин иное понятие, — может быть, превосходящее жизнь вообще. Сказал, скорее, для себя:
— Скажем, есть экстремалы. Экстремальные виды спорта… Пробовала?
— Знала я экстремалов. Прыгают с парашютами с гор, зданий… адреналин. Девочки, мальчики… Смелые! Но штука в том, что между выходами они тухнут в офисах, пьют пивко, кино смотрят, женятся, ссорятся, разве что с крупным понтом: мы, мол, улётные. Это ведь и у оперов экстрим, и у киллеров. Всё — игра… — она помолчала. — Есть должности, где экстрим дозволен, ведь незаконное вне системы, и, чтоб бороться с ним, надо выйти за рамки правил. Экстримщики и выходят. Как бы по должности. Зубы сожмут, сердце скрепят — и голову из системы, как черепахи, чтоб вновь в систему, вновь к человечьим ценностям.
— Но и ты ведь…
— Да. Ценности я люблю… Но есть разница. Я не жонглирую. Я отдаюсь всем, всех впускаю. Экстримщики отделяются и гордятся, что они лучшие. Я отделяюсь? Нет. Какая ещё работа ломает границы между людьми? Моя — ломает. Ты в женщине сам был, знаешь… Разве что материнство. Но мать одного, максимум двух в себе держит, и то своих. А я — неродным как мать… Секс — вещь особая, не взрослому объяснять. Секс с мозгом и сердцем связан. Из секса-то и идёт жизнь… Похоть? А я считаю, я служу высшим чувствам, раз они, эти чувства, в самый нам кайф, раз — ценности. Секс — первая ценность, мера других. Я так думаю, — закончила она фразой Сталина.
— Возможно… — бросил Девяткин, вспомнив модель в косой юбке из глянцевого журнала.
Она внимательно посмотрела на него сбоку и промолчала.
И он молчал.
Туман придавал трассе странные очертания. Путь с трудом угадывался по редким объектам рядом с обочиной: рекламам, милицейским будкам и кустам. Прочее будто сгинуло. Транспорт, казалось, движется прямо, боясь свернуть вбок, в облачность. Девяткин чувствовал, как накатывает сумбур. То представлялось, что он до пенсии будет в тумане банковским клерком, то верилось: вот-вот вырастет колоссальный дворец, где он станет хозяином. Он то хотел броситься на девушку, веря, что это начало великих чувств, то умилялся супружеской своей верности. То он собирался, дав газ, растолкать передних и мчать на волю, то понимал, что быть в колонне престижно, надёжно и оптимально в данных условиях. Его мысли были то бешены, то робки. Сама проститутка казалась то жалкой, то героической.