Выбрать главу

Пиздодуев проснулся в клейком поту. Ударом ноги сбросил ватное одеяло. Стремительно сел. Отклеил ото лба прилипшую прядь волос, прошелся ладонью по влажной шее, внимательно посмотрел на ладонь, усеянную микроскопическими кристалликами.

В квартире никого не было.

Образ послеполуденного мира складывался томительно долго. Образ, в котором решительно что-то сдвинулось, съехало наперекос. Он посмотрел направо, налево, в раскрытую дверь. Всюду, куда утыкался его взгляд, книги лежали до потолка ровными уложенными рядами. В мозгу меленькими козявками загорались, копошились и тухли рифмы. Одна, две, двенадцать — и опять все сначала. И вот тут, на тридцатом каком-то витке, ослепительной вспышкой, во всей очевидности Пиздодуеву открылась истина, истина, освободившая и сразившая Степана навеки: его стихи были плохими. Они были настолько плохими, что краска стыда, полыхнув изнутри, разукрасила шею и уши. Степан заслонился ладонями и застонал, клонясь в разные стороны. А когда отнял от лица руки, произошло что-то еще. О, это был день чреватых последствиями перемен!

Пошли тикать стенные часы. Где-то над головой из крана побежала струйкой вода, истонченным пальцем барабаня по умывальнику чужой кухни. По трубам уборной с грохотом пронеслось — с верхнего этажа в подвал. Входя в вираж, засвистел чайник. На лестнице открыли люк и вытряхнули ведро, после чего долго стучали пустым железом о мусоропровод. Тяжело оторвался лифт и, содрогаясь, надрывно гудя, судорожными рывками пошел вверх, пока, наконец, не застрял, и кто-то там, изнутри, растворив деревянные дверцы, принялся призывно трясти проржавленную решетку шахты. Шурша войлоком тапок, какой-то сосед протелепал к почтовому ящику и долго рвал газету в клочья, пытаясь выцарапать ее из щели крючкообразным, по-видимому, предметом, который с треском ломался в щепы. Как дикий зверь, вдруг рванул и понесся лифт — под самую крышу. С визгом в тугой пружине отворилась парадная дверь, пропуская коляску, прогромыхавшую расхлябанными колесами по семи наружным ступеням.

Все это были новые для Пиздодуева звуки, слышать которые раньше, в бытность поэтом, Степану не доводилось. И сейчас, когда рухнула тишина и шум городской суеты наполнил Степана, он подумал: «Неужели так было и прежде? Возня? Беготня? Набитое чужой жизнью пространство?»

Разбуженная паутинка дорог вздрогнула — и понеслась. Дороги расползались по сторонам, как трещины по стеклу. Другие, наоборот, стекались к Степану, в разгоряченное его сердце. Радость росла, наподобие замешенного на дрожжах теста. Поднималась к макушке. Делалась нестерпимой. И Пиздодуев засобирался: «К людям, туда, к людям!» Он заметался по комнате, не зная, что прежде хватать.

Собаке собачья смерть

И тут, сидевшая сиднем годами, из Пиздодуева выскользнула тоска. Она высколькнула из него прочь, отошла, остановилась, сложив руки-спички на тощеньком животе, в ситцевом шейном платочке и домотканой юбке ниже колен. Глаза у нее были линялые, теперь уж бесцветные, уголки рта вяло опущенные.

«Ну как там, что, мать?» — схватившись за подбородок и в нетерпении озираясь, спросил Степан. «Да ничаво, — с укором ответила гостья и скосила березовый глаз в дальний укромный угол. — Жавем — щчи жаем». Наступила неловкая пауза, так как, несмотря на давнишнее знакомство, ни одной из сторон сказать было нечего.

«Что-то радости в тебе, мать, мало», — сказал наконец Степан, распихивая по карманам штанов лягушачьи шальные деньги. «Это во мне ль радости мало?» — не поверила тетка и даже под юбку зыркнула, нет ли там случайно кого. Но нет, не было. Перетерев обиду голыми деснами и промочив губы платком, она продолжала. «Тоска есть стремление к высшему. Тебе ли не знать (намекнула она). Тоска единения с вечным доискивается, а чуть доищется, возликует. Хошь, пойдем, похлядим?» И тетка протянула Степану ломкую, наподобие ветоши, руку, из которой кольцами на пол посыпалась унылая бельевая веревка. «Ты что ж это, мать, никак удавиться меня зовешь?» — спросил Степан, поспешно завязывая ботинки. «А хошь бы и так, а шо ж тут такого? Дело житейскае», — с вызовом сказала тоска, выставив из-под юбки жилистую корягу. «Ну уж это ты, мать, запоздала. Теперь у меня другое, теперь нельзя». И он прошел сквозь тоску, как сквозь дым. Бабка слегка пискнула, взвизгнула, пернула и рассеялась.

Юрьев день