На мягких неслышных ногах приближается тетка, сестра отца, средняя переводчица средних лет, одинокая, некрасивая и бездарная. Она опускается на валик дивана рядом со мной и вздыхает. Берет мою руку в свою и нежно поглаживает, давая понять, что будет мне вместо матери. Тетка планирует въехать в наш дом не позднее маминой смерти, что попросту означает: чем раньше мама умрет, тем тетке и лучше. Еще бы, при маме она и думать не смела, мама ее желудком не переваривала. «На валике плохо сидится, — говорю я, — сядь сюда поудобнее». Переваливаясь через меня, тетка плюхается на диван — на то самое место с размазанной кашицей. Жижа чавкает и, попискивая, свистит. Тетку подбрасывает к потолку, откуда швыряет на пол, — и, ерзая задницей по ковру, как кошка с прилипшим к подхвостью куском дерьма, она с раздражением восклицает: «Что за гадость вы здесь развели? Водоросли, страшно подумать! Вот дайте я въеду, вот наведу порядок!».
Цена жизниОжидание явно затягивается. Праздник смерти закончился — ведь праздник не длится вечно, но сама смерть — не приходит. Съеден поминальный пирог, вылизаны тарелки, гости утомлены и собираются на покой. В доме уже — никакой торжественности. Мы устали от собственной строгости и всеобязывающего почтения. Фейерверков не будет, в лучшем случае — выстрел из сигнального пистолета. Разочарованные, разбредаемся по углам в поисках оброненной жизни. Робкое, несмелое раздражение против той, наверху, со дня на день усиливается. Мы — через смятение и последующую покорность — дошедшие до тоски, попадаем в двусмысленное положение.
Я, чтобы развеяться, опять «выезжаю». Шофер продолжает упорствовать. Я ни о чем не прошу, но, с учетом моего завешенного полусиротства, бью на жалость. За тот почти месяц, что мы не виделись, возникло дополнительное препятствие — он получает письма! Садясь в машину, я вижу, как шофер прячет их в карман рубашки, под сердце. Вот еще новости! А одно, особенно дорогое, не выпускает из рук, не зная, куда бы его пристроить. Он защищен от меня этими письмами, как броней. Мое терпение на исходе — в конце концов, я могу нажаловаться отцу. И что останется от шофера? Мокрое место. Решительно ничего. Сердце застряло в горле и, оглушая, грохочет. Сотрясаюсь от мерных ударов, как бесноватая. Больно дышать, словно вдыхаешь не воздух, а пар, раскаленный в жаровне. О ней надо узнать решительно все, с проходными местами и малозначимыми деталями. Ну вот, голова даже мотается, повисшая на веревочке, то отлетает назад, то звонко стучит в боковое стекло. Отчасти и здорово — глохнут локаторы, улавливающие страдание.
Но дело есть дело, и мне удается выкрасть письмо — то самое, драгоценное, после раздумий забытое им в бардачке. Спрятав его на груди, слоняюсь по дому, растягиваю незнание. Моя мать, как и прежде, лежит наверху — а куда ей деваться? Можно сказать, что ее уже нет, скелетик с мраморным лбом, но остались налитые мутью глаза и наше последнее снисхождение. На кухне отец с яростью, одну за другой, пережевывает холодные резиновые котлеты. Глаша ему подкладывает. Она вертится возле него, задевая выпирающей грудью. Сажусь напротив отца. Отец — с рвотными спазмами и свисающим коричневым языком — некрасиво и трудно давится. Глаша доливает воды, бьет отца по загривку. Тот впихивает последнюю, ссохшуюся, как коровье дерьмо, котлету. «Пап, что стоит убить человека?» — спрашиваю без обиняков. «Как понимать твой вопрос?» — отец смотрит на меня слезящимися безжизненными глазами. О, я догадываюсь о нетактичности заданного вопроса! Отец полагает, что я не в себе и спрашиваю про мать — в смысле, какие у нас шансы на избавление. «Пап, ну ты чего? — говорю. — Понимай мой вопрос не буквально, а чисто теоретически». Отец откидывается на спинку стула и промокает лицо салфеткой, изнемогая от съеденного. «Я, разумеется, понимаю, что ты спросила теоретически, что в твоем возрасте дети интересуются…» У меня глаза лезут на лоб: «Чем, папа, интересуются?» — «Ну, разными разностями…» Отец следит глазами за Глашей, сгребающей остатки извергнутых им котлет, следит, как если бы Глаша была залетной мухой, которую забыли прихлопнуть. Он переводит брезгливый взгляд с вздымающейся Глашиной груди на трепетно подрагивающий живот. «Хорошо, — говорю я, — давай я спрошу иначе. А что тебе стоит убить? Так, для примера» — «Ты спрашиваешь про деньги?» — отец тихонько, как воспитанный человек, рыгает в кулак. Разговора не получается. «Ну, давай хоть про деньги», — говорю, хотя финансовая сторона вопроса меня абсолютно не интересует. «Зависит… от человека… и возможностей… ммм… исполнения…» — «А если человек — просто никто?» — «Тогда не стоит и беспокоиться», — отец решительно отбрасывает салфетку и с зубовным скрежетом поднимается.
Письмо Лизы шоферу