Мой шофер совсем скис, покрылся рыжей жесткой щетиной и потерял полтора верхних передних зуба. Его вопиющая неопрятность — наглядное пособие по страданию. Посеял и не может найти нужное позарез письмо, даже спросил, не видала ли (!!!). Корабельный рейс, видимо, отложили, и наша Елизавета продолжает сажать картошку с законным мужем. Шофер же, следуя болезненной необходимости, после долгого перерыва начинает меня примечать — надо же с кем-то извне их унылого треугольника (это я-то — извне!!!) о ней разговарить. «Ты что там, заснула? — повышая голос и высматривая меня в переднее зеркало, спрашивает шофер (нет-нет, я не сплю). — Так вот, один пацан мне рассказывал. Есть у него знакомая, Елизавета. Боевая, говорит, девка, красивая. До недавнего на „скорой помощи“ медсестричкой работала. На своих плечах пациентов, как раненых с поля боя носила. Мужики без нужды в „неотложку“ звонили — так, если подвалит и Лиза с бригадой приедет, хотя бы и поглазеть. Вот так дела! — он дергает грязной шеей, вроде как в знак согласия. — Теперь не работает, дома сидит, „муж“, так сказать, запрещает! Сначала — возьми, говорит, ты отгулы, а потом вообще распоясался и — полный затор: увольняйся без разговоров, ставлю шлагбаум. Ему, как вернулся из рейса, — на кораблях механиком ходит — лицо ее, видите ли, не понравилось! Деньги, говорит, я и сам заработаю, а ты дома сиди и не рыпайся, вот такая туфта получается, — он поворачивается несвежей страдальческой рожей, ища у меня поддержки. — Ну, и в Москву она больше не ездит, в Подмосковье, в Быковке, так и живет, домик такой, огород, все путем. Мы с тем пацаном, что о ней мне рассказывал, разок ее навестили. Нет, ну ты вообще понимаешь? Муж ушел в плавание, а она мужиков в дом ведет, не боится, а в доме — дочь и свекровь. Я просто балдею, — он резко крутит баранкой, и нас заносит из стороны в сторону. — Сейчас-то он там как цепная собака сидит, „воров“ поджидает. Его не поймешь, то ли рейс отменили, но скорее сам ушел в полный отказ, и сроков его пребывания — никаких. Пацан говорит, ничего, дай только время, мы с этой гнидой в тельняшке еще посчитаемся. Девка-то за ним пропадает. А девка, я тебе говорю, стоящая. Нежная такая девка, ласковая. И руки у нее, знаешь? Под током, блин, прошибает. Эй, мелюзга, ты слышишь, чего говорю? Это не так, как… — ему не хватает слов, и он лезет в карман. — Хочешь, карточку покажу? Она карточку мне послала». Ничего такого особенного, телка как телка — с отработанным обвисшим лицом и добрыми, на излете от сострадания, выплаканными глазами. Не баба, а пластырь на ране, живая бетономешалка.
Записка дедаШоферу немного легче. В награду за выслушанный рассказ он круто разворачивает машину и мчит меня к бабке Прасковье и деду Андрею, которых, ввиду последних смертей и событий, я навещать перестала. Дверь открывают соседи и вручают оставленное письмо. Дед пишет так: «Родная моя, тебя так давно у нас не было — и как это печально. Но, видимо, есть причины. Мы ждали, не дождались, снялись с места и, как видишь, уехали. Москвы больше нет — взяла да и выдохлась. Carthaginem esse delendam[5]. Жить станем в Нещадове. У Прасковьи какой-никакой домишко остался, подправим и заживем. Родная моя, приезжай. Пока мы есть — приезжай, приезжай и тогда, когда нас не будет. Объясняться не стану, знаешь сама, что здесь человеку не место. Идет Великая Травля, которая неизвестно чем может закончиться и как еще люди себя оволчат. Miserabile dictu, homo homini lupus est[6]. Бабушка Прасковья тебя целует. Я же, с грехом пополам наклонясь — вследствие ревматических осложнений, — к ручке твоей нежно прикладываюсь». Ну вот и все. Больше я стариков никогда не видела.
Истерика