Ничего себе! Вы представляете? Прохожу мимо охраны и слышу, что отец хочет забрать моего шофера! Через десять ступенек лечу наверх, вваливаюсь в кабинет. Отец сидит у письменного стола, подперев тройной подбородок переплетенными пальцами, и всматривается в мамину фотографию. Фифи торчит у него на коленях, издевательски выглядывая из-под локтя. Редкая все-таки сволочь.
«Пап! — ору задыхаясь. — Ты что, обалдел? Зачем тебе мой шофер? Что, своих не хватает?» Отец медленно поворачивается на крутящемся кресле, а в глазах — смерть. «Что? Ты что-то сказала?» Фифи со злобным восторгом смотрит мне в рот блестящими черными пуговками. Начинаю истошно вопить: «Отдать моего шофера! Слышишь? Оставить! Не сметь!» Дрожащей рукой отец гладит Фифи и растерянно крякает: «Шофер? И кто же этот шофер? Чего же он хочет?» В отца не вполне проникает смысл услышанного, и он, вылавливая узнанные слова, берет контекст с потолка, без связи и вне значения. Падаю как подкошенная, бьюсь головой об пол, истерически вою. Фифи спрыгивает с отцовских колен и заунывно мне вторит, вытянув кверху морду и искоса на меня поглядывая. Отец из трусости улыбается, он даже вспотел.
«Ах! Твой шофер! — он ударяет ладонью в лоб и начинает беззвучно смеяться, сотрясаясь расплывшимся телом. — Нелепое недоразумение…» Его душит смех. Обращаясь к маминой фотографии, он тычет в меня пальцем. Фифи высовывает язык и, кашляя, мелко подлаивает. Лежу притихшая на полу; пока что не знаю, как поприличнее встать, чтобы не потерять в глазах стервы Фифи своего достоинства. «Изволь, — говорит отец, прекращая смеяться и вытирая слезы платком, — умение постоять за себя тебе еще пригодится, сейчас нужды нет — на что, рассуди, мне сдался этот шофер? Беру на два-три часа, в виде абсолютного исключения. К маме только заеду, и после полудня он — твой». Вот так устроила непредусмотренную протоколом истерику! Надо следить за собой, иначе могу до безобразия распуститься. «Но пасаран!» — для убедительности выкрикивает отец, клятвенно выбрасывая вперед руку с до боли сжатыми пальцами.
РусалкаПосле полудня они разбились. Они ехали по проспекту, и какая-то, говорят, сопливая — с золотыми пушистыми волосами и русалочьими глазами — маленькая девчонка вырвала куриную лапку из маминых рук и выбежала на дорогу, наперерез машине. Мой шофер мог резко свернуть налево, врезавшись в тротуар, но он крутанул направо, въехав на встречную полосу. Их подмяла и потащила крылатая семитонка, точно ангел смерти вылетевшая навстречу. Все было разыграно как по нотам, не придерешься. Когда мне сообщил об этом дворецкий, я рассмеялась ему в лицо, потому что так не бывает, а куда они оба исчезли тем призрачным пополуднем — решительно не понимаю.
МглаИтак, в четырнадцать лет я стала обладательницей баснословной фортуны. Пацаны пытались меня обобрать, что-то — по мелочам — украли, но основное опекунский совет отстоял, не знаю какой и чьей кровью. Отец оставил хитрое «приложение» к завещанию — следуя примеру мафиозного деда, разнесенного минометом, — в котором мои права на наследство подкреплялись впечатляющими досье, заведенными на опекунов и запрятанными куда дальше, чем кощеева смерть, в ларце да яйце, на заднем крыльце. А если кто без шифра к крыльцу тому подойдет — сразу взрывается. А шифр известен тому, кого днем с огнем не отыщешь, кто невидим, неуязвим с его дополнительными гарантиями. Такая вот загадочная история. Словом, до моего совершеннолетия меня держали взаперти — прятали от людей, учили десяти языкам, обхаживали, ухаживали, но главное — ждали. Еще бы! В Москве я слыла завидной невестой, а у моих кормчих как-никак имелись в наличии сыновья. Опекуны приходили поодиночке, и каждому в отдельности я обещала, что непременно отдам руку и сердце его отпрыску.
Общаться мне было почти не с кем, поэтому на мертвой латыни я начала говорить гораздо свободнее, чем на живом русском. Каких-то слов «родной речи» я просто не знала, а редкие разговоры с опекунами моему русскому не служили, так как опекуны изъяснялись при помощи междометий, прерываемых стоп-словами. Видимо, там, за стеной моего Эльсинора, начиналась эпоха великих языковых потрясений.
Те годы, проведенные в заточении, не оставили во мне никакого следа — так, вялотекущая вереница дней и ночей, отсутствие нежности, холодное послушание и, как бельмо на глазу, белесая пелена. И словно за ней жизнь еще теплится, кто-то еще живой, но просыпаешься, протираешь глаза и видишь одну белесую пелену — без просвета.
Состарившийся светский лев