Выбрать главу

Местные нас не жалуют, даже пытались меня прибить — ухайдокать не то вилами, не то лопатой, но это вряд ли возможно, так как денно и нощно стоят на посту Илья, Никита и Макс, здоровенные такие детины — к ним не подступишься. Они у меня на все руки: колют дрова, рубят лед, около дома бабки Прасковьи построили новенькую избенку, в которой и размещаются. Местные намеревались избенку поджечь, обложив ее пропитанной керосином соломой, но уже загодя, на подходе, были застуканы Максом, который надавал им таких пиздюлей, что оставшиеся в избушке ребята, ни на минуту не прерываясь, смогли спокойно докончить вечернюю трапезу. Больше местные не суются, хотя обиду, разумеется, затаили и ищут то уязвимое, не омытое Стиксом место, в которое можно ударить. Но у мальчиков — еще с оккупированной Москвы начала тысячелетия — остались некоторые навыки и привычки, как ни смешно, даже в Нещадове оказавшиеся не лишними.

Security

Тормозим у дома бабки Прасковьи, вокруг погребальная тишина, ни звука, ни человека; как у Тацита в «Анналах» — «vastum silentium»[7]. А Никита меня не пускает, в машине запертой держит — ходит вокруг да около и крыши в бинокль рассматривает. Стучусь изнутри и кричу: «Никит, там чего, снайперы на крышах посажены?» А тот мне в ответ: «Вы не могли понять, „… что страсть сильнее воли. / Так вот она — зеленая страна! / Кто выдумал, что мирные пейзажи / Не могут быть ареной катастроф?“/…» И дальше, все в том же духе: «Вольно вам шутить — когда аборигены из обреза в вас саданут, с вас больше не спросится. А мне придется внимать вашему „великолепию“. Обнаженная, отвергнутая духом телесность меня оскорбляет. Уверяю, мадам, что вы плохо себе представляете эстетические последствия смерти. Впрочем, вы ни во что не ставите красоту и лишены присущей артисту брезгливости. Ваша порочность исходит из требований натуры, но не из нужд высокого стиля, трансформирующего отходы жизни в искусство, обратной связи с создателем не имеющее, неприкасаемое…» — «Послушай, — говорю, вылезая из тачки, — заткнись, твои педерастические выкладки мне надоели. А если уж говорить серьезно, то следует понимать a priori, что „наш долг по отношению к мертвым таков же, что и по отношению к живым“. За что я только деньги тебе плачу! Понял? Вот так-то». Махнув на Никиту рукой, следую без экскорта к дому. «Раз вы уехали, казалось нужным / Мне жить, как подобает жить в разлуке: / Немного скучно и гигиенично…» — декламирует он вдогонку.

Находка

После мужицкого неудавшегося поджога мальчики наш участок бетонными плитами обнесли, хотя лучше не стало, разве что в туалет, который за домом, можно без охраны наведаться. А так — сижу в блиндаже (и зачем из Москвы было ехать?) в ожидании соловьиного посвиста. Вот и вчера. Вышла в сад подышать — солнце скатилось к закату, багровые отблески располосовали черное небо, аромат ночной резеды пронизал липкий от запахов воздух. А я иду себе по дорожке, гравий в потемках поскрипывает — красота. И вдруг как споткнулась, вперед плашмя полетела, лицом в гравий упала. Еще хорошо, что именно я, а не кто-то из женской прислуги, иначе бы визг поднялся — у меня же ослабленная реакция и на мертвых и на живых, или, как говорила мне мать в час своей смерти, нехватка «modus sentiendi»[8] — способности восприятия.

Итак, валяюсь с лицом в гравии и одним глазом вижу, что рядом со мной чернеет отрубленная человечья нога. В темноте я могу различить, что нога обута в кирзовый военный сапог с заткнутой внутрь грубой штаниной, обрезанной, вместе с ногой, у бедра. Лицо у меня горит — острые камешки впились в щеку иголками; из мелких точечных дырочек сочится розовая вода. Спокойно встаю, беру ногу под мышку и направляюсь к ребятам, которые тут же, на нашем участке, находят ногу вторую, обутую в дырявый сапог и одетую в изношенные подштанники. Других частей тела им обнаружить не удается.

Мальчики

Ноги сложены на полу, а мы сидим при свечах у стола, как Кутузов в избушке в преддверии Бородина, и совещаемся. «Покойники смешалися с живыми, / И так все перепуталось, что я / И сам не рад, что все это затеял…», — тягуче и нараспев читает Никита. Признаться, достал, дальше некуда, своими стихами, к которым прибегает не реже, чем Макс к матерным выражениям. «Пустая угроза, не более. Фрагменты недостающего тела аборигены подкинули в печальный наш сад, чтобы на страх развести и из города выкурить». — «Я им „выкурю“, — Макс делает неприличный жест, — я им так, блин, „выкурю“, что небо с овчинку покажется, сами в очередь прибегут, а я их построю и погляжу, кого звездануть, а кого так, портками трясти оставить!» Никита брезгливо морщится. Ни обитателей нещадовского зверинца, ни нашу честную компанию он за людей не считает, но дело свое делает, а куда же деваться? Денежки-то на наркоту нужны, а я втройне ребятам отстегиваю, как за Полярным кругом, где вечная мерзлота и тюлени. У нас вообще-то всем следует так платить — за токсичность людского фактора и вредность окружающей атмосферы. Кстати сказать, и из Москвы Никите надо было исчезнуть, иначе б ему кранты вследствие одной голубой, завязанной на колесах, истории. Вот и сидит теперь здесь, что пень, а как нанюхается, накурится да наколется, Кузмина в голос читает, по черной слабеющей памяти. Кузмин у голубых, декаденствующих — вроде как гуру: все у него какое-то непотребное, наизворот. А наш Никита, хоть и на свой манер, достойный преемник той, пусть будет «серебряной», изящной больной надломленности. Будучи натурой артистичной и одаренной, сумел себя до черты довести. Отторжение себе подобных, дошедшее до мистической рвоты. Индивидуализм, доведенный до паранойи. Высокомерная растерянность природного сибарита, не знавшего удовольствия. Брезгливость занюханного педанта, обосновавшегося на помойке. Ну, и тому подобные злоключения.