Выбрать главу

Тем временем Макс, в предчувствии скорой расправы, вконец раззадорился — готов «валить» и «мочить», невзирая на лица, всех без остатка. «Стоит ли пачкаться? — резонно спрашивает Никита, протирая тонкие пальцы платком, надушенным — до боли в моих висках — пахучей водой Jo Malone. — Через несколько лет в этом говеном городе никого не останется — молодежь поголовно сваливает, и старики пачками вымирают. Половина домов пустует, все разграблено, с концентрацией на дверных ручках». Никита прячет лицо в ладони, вдыхая приторные пары, и нараспев, покачиваясь, заводит: «… тело мне сковала / Какая-то дремота перед взрывом, / И ожидание, и отвращенье, / Последний стыд и полное блаженство…» Он поднимает шальные глаза и страшненько улыбается: «Труп еще не остыл, а они, сами стоя над гробом, ручки срывают, а тут уже следующие в затылок им дышат — наизготове». — «Ручки, ты говоришь? — уязвленно спросил Макс. — Двери с петель, блин, — и уносят! Стекла оконные вырезают! Половицы выдергивают!»

И тут отозвался Илья. Опустив глаза долу, с краской стыда он сказал: «Я в одну избу заходил и сам видел — подчистую все вымели. На полу коллаж из семейных снимков валяется: вылинялый солдатик в медалях, пожелтевшие молодые… мухами что ли засиженные… Стакан с засохшей заваркой, тряпка, газеты — более, кажется, ничего. — Илья помолчал с горечью и добавил: — А киоты с образами, что в красном углу висели…» — «Какие киоты?» — не замешкал спросить Макс. «Да нету уж их, своровали…» — ехидно сказал Илья, пощипав козлиную бороденку, которую, ввиду религиозных исканий, он отрастил. «Кто про что, а вшивый про баню», — констатировал язвительно Макс. Он прозвал Илью «вшивым», поскольку последний — еще в предзагробной московской жизни — подцепил вирус державного православия и с тех пор ходит злобно-напыщенный и изнуренный, с печатью «откровения божьего» на челе, что бесит Макса до невозможности. Да и я вот смотрю — что-то с Илюшей не так, какой-то он стал двоедушный и заторможенный. Взорами только в нас мечет, исполненными презрения. Прикольная все же штука — сидишь, словно бухой, закутанный в пелену предъявленной миру религиозности, которая есть твой мандат, дающий тебе право свободы действий, не говоря о совести. Делай что хочешь, но схоронись под прикрытием веры — и кто там тебя разберет? Шансы невелики, когда твоя нетерпимость рядится в доспехи «чистоты веры», а неутолимая ничем зависть — в одежды взятого на себя, чужого «душеспасения». Что же касается, ipso facto[9], некоторой заморенности, зачастую сопутствующей прорыву в религиозность, — то она принимает вид добродетели, утомленной людскими пороками.

Возвращаясь к своим баранам, Илья вопрошает: «На что же это похоже — из избы вынести образа?! Сорвать со стены, спрятать под мышку? Срам-то какой! Грех душевный! Мне духовник давеча говорил: „Остерегайся игралищ с дьяволом, неровен час — заиграешься, не приметишь!“ Тьфу, тьфу, тьфу, тьфу, чур меня!» — Илья мелко и часто крестится, поплевывает через плечо — уберегается от заразы. «А ты не томись, инок божий, — бросает ему Никита, протирая ладони платком, испускающим сладковатые пары Jo Malone, — ты отмоли, отмажь нас, грешников, перед Господом, самому легче станет». Илья прямо взвивается, как в жопу ужаленный. «Ага, нашел скупщика краденого! — злобно шипит он, заливаясь краской негодования. — Терпи и воздерживайся, а противополагаемый источник греха сам иссякнет!» Веки Ильи трепещут, в уголках рта появляется пена с мутными пузырьками. Истонченность его тела становится угрожающей: пальцем притронешься — он и посыпется, как высушенный на солнце песок. «Да ты не серчай, брат Илья, — нехорошо улыбнувшись, говорит Никита, — ты вот что, ты это — хвост опусти и в штаны сзади заправь». Илья снова подскакивает и в томительном ужасе хватает себя за задницу. Макс громогласно хохочет, постукивая об пол стальными подковами. Никита аккуратно складывает запревший в руках платок и пристраивает его в верхний карман веером: