Поговаривают, что с недавних пор заинтересованные лица держали Пиздодуева чуть ли не взаперти, приволакивая комплексный обед, вместе с компотом, ему прямо на дом. Взамен компота они уносили исписанные неверной рукой листки, на которых все шло вкривь и вкось, строчки налезали на строчки, а буквы походили на древнюю новгородскую клинопись до такой степени, что пришлось вызывать графолога, специалиста по берестяной грамоте.
Пиздодуев сам до конца не знал, кто эти люди. В свое время они не представились, а спросить он стеснялся. Но факт остается фактом, что, когда «эти люди» приехали за ним в Данетотово и силой, оторвав от куста, увезли жить в Москву, уже тогда они были одеты с иголочки, до лоска выбриты, занимались карате и лыжным спортом. Так началось это знакомство.
Отец и поэзияПиздодуев, насколько он мог судить, писал всегда. Писать он принялся раньше, чем говорить, поскольку трудности с речью, оставшиеся на потом, не позволяли ему вступить во внятный контакт с окружавшей его действительностью. Правда, эта действительность не отличалась ни изобилием, ни красотой, но Пиздодуев ее любил, как любят, не выбирая, отца или мать, что, впрочем, не правило.
Выразительные средства, которыми располагал тогда Пиздодуев, сводились к потрепанной книжке «Родная речь», из которой он вынес и пронес через всю жизнь одно выражение и два слова — «багряный закат», «салазки» и «торжествуя». Именно с этого и началась для него поэзия; это и был тот багаж, с которым широким шагом вошел Пиздодуев в отечественную литературу. Никакие впечатления детства не оказали на становление личности Пиздодуева такого решающего воздействия, как эта замусоленная поколениями данетотовцев книжка с картинками — с пририсованными коню лихими усами, за которым, крепко держась за плуг, шел великий писатель земли русской в лаптях и подпоясанной длинной толстовке, а следом за ним — мужик, неся в осторожных руках поднос с рюмкой водки и белорыбицей.
Сколько Пиздодуев помнил отца, тот всегда что-то работал — то колесо у телеги село, то оглоблю перекосило, а то и свиньи снесли плетень. Контакт с отцом был ничтожен, так как отец не знал грамоте и не читал сыновние письмена. Степан же заговорил лишь после трагической смерти родителя, ломанувшегося по пьяни с крыши, а затем, месяца через два, перееханного колесами поезда Москва — Петербург и умершего, не приходя в сознание, от жестокого перепоя в районной больнице года через три после этого прискорбного происшествия. Что касается матери, то здесь сказать особо и нечего, поскольку мать, как до смерти постылого мужа, так и после нее, была убита каким-то Горем, что мальчик Степан (в то время Федот) понимал буквально и, будучи еще недорослем, поклялся, когда подрастет, отомстить за родительницу. Контакты Пиздодуева с матерью были практически сведены к нулю, так как мать обычно пребывала в мире ином, в котором она не раз бывала и счастлива, а путей туда маленький Федя не знал.
Приведенные выше строки — пересказ автобиографии, написанной рукой самого Степана. Этот пожелтевший листок я получила от архивистки. Она была подслеповата и все тыкалась не туда, не в ту папку, не в ту полку; ей было неловко, и она беспрестанно прозрачными пальцами вбивала в затылок полукруглую старушечью гребенку. Вернее, этот листок я даже не получила, а из рук архивистки читала. Но руки ее дрожали, и мелким бесом дрожал листок, поэтому за точность я не ручаюсь, но смысл, безусловно, таков.
Кто же ониАвтобиографию Степан сочинил при вступлении в эСэРПэ (Союз российских писателей), куда его привели поджарые, иссиня-выбритые, с отполированными ногтями, пахнущие не нашим одеколоном люди. Все те же, что вырвали его из Данетотова и эскортировали в Москву.
Они были Степану не по душе. Что-то в них было не так — костюмы ль в сияющую полоску, галстуки ль в блестящую крапинку, брильянтин ли на зачесанных назад волосах? А может статься, дело было в улыбке — одними губами, улыбке внимательной, предупредительной. Может быть, может быть. Так размышлял Пиздодуев, допивая второй стакан грушевого компота и по привычке маяча перед окном своей московской квартиры. А за окном происходило вот что.
Опять повстанцыМужики в папахах с пулеметными лентами наперерез грели над костром руки. Пиздодуев взглянул на заоконный термометр. Термометр показывал сорок выше нуля.
Штурм подземных засекреченных складов с книгами Пиздодуева отложили. В последний момент оказалось, что техника не готова к бою. Катюши, как говорится в песне, молчат, а броневики, купленные по случаю, те и вообще музейного образца девятьсот пятого года. Вышла заминка. Идти врукопашную? Заночевать в поле? Мнения разделились. Одни были за то, чтобы наковырять из мостовой булыжников и понастроить каменных баррикад. Другие были решительно против и собирались куда-то идти и жаловаться. Среди восставших не было единомыслия. Хотя, как и всегда в таких случаях, в массах возросли антипольские настроения, и полякам припомнили все, вплоть до поджогов Москвы тысяча восемьсот двенадцатого года.
Летучка