И вот в чём уверенность моя: сон вещий, пророчество его угадываю в том, что сбудется мечта кладоискателя – и рано или поздно отыщу я мифическую страну Биармию, – я уж и к богу их, биармаландцев, за позволением обратился, но молчит пока Йомали, не подаёт мне знак, видно, кару ещё за кощунство моё не обдумал, – затем покончу с археологией, как с полевой, так и с кабинетной, – таков мой залог для Йомали – от всех забот житейских отстранюсь, куплю саксофон и стану к душе его золотой или серебряной подъезжать, обольщу, обласкаю, обманом возьму, но умысел исполню, а уж, душой овладев, и приневолю – заставлю её пропеть мелодию, похожую на ту кошку, которая явилась ко мне во сне. Как я и говорил, масти эта кошка чёрной, ость с искрой, а цвет её глаз… но это уже смешно…»
И там, во дворе-колодце, шум фабрики заслонив, кто-то гулко захохотал.
«Этим, пожалуй, и закончу, – подумал Иван. – Но это уже сюда…» – другую взял тетрадь, открыл её и записал:
«Во дворе засмеялись. Смех знакомый – встречай гостей. Крикнут: “Валя!” – значит, ко мне. Пятый этаж – кому не лень без лифта тащиться впустую: войдут во двор, пролают – ночь-полночь – махну им рукой в окно, тогда уж и поднимутся. А “Валя” – это для жильцов, чтобы, разбуженные, проклинали не меня, Ваню, а какую-то там Валю. Дом наш конспиративный, с табличкой мраморной, с гвоздиками на ней, тут по традиции…»
Однако:
– Ва-ля!
I
Иван взял свитер, сказал:
– Пока, – вышел из комнаты, затем – из квартиры, ни той, ни другой дверью не хлопнув, спустился, залез рукой в почтовый ящик и вынул оттуда письмо.
«Город Ленинград, Набережная речки Карповки, номер дома 25, квартира номер 25, Несмелову Ивану Орестовичу, студенту».
Отец всегда так подробно, без сокращений, расписывает адрес, но только в клеточках, что на конверте, с неизменным постоянством вырисовывает усердно индекс Каменска-Кемского – обратной почты. Но – доходят. Пишет отец редко, раз в полгода, и письмами его, как правило, Иван обязан невесёлым каменским событиям. Всё весёлое и смешное, как считает отец, заслуживает устного, застольного пересказа. Письмо же, по его понятиям – документ, дело серьёзное. На конверте двумя стрелочками отец указывает предел: где и сколько отрывать, чтобы не повредить послание. Исписанный лист бумаги отец старательно складывает, ребром ладони разглаживает сгиб, всовывает в конверт, постучав о стол, смещает к краю, противоположному марке и адресу, и там фиксирует его капелькой канцелярского клея, после этого запечатывает, ещё раз проверяет, подставляя к свету лампочки или к окну, и, уж уверившись, наводит стрелочки. Так делал он, по крайней мере, раньше, когда писал письма своим сёстрам, а изменять привычкам не в его правилах. Ну и уж, что тут говорить, только по стрелочкам Иван конверт и разрывает.
«Писал тебе, нет ли, может, и так от кого уже известно. В декабре ещё, по мелкоснежью, – сообщает отец, – Чесноков Гриша отправился в тайгу белковать с бескурковкой, на предохранитель, наверное, не поставил, выпивши, видать, был, зацепился за сук, или так чё – споткнулся, и снёс себе вместе с шапкой весь затылок, нашли недели через две, и то ненароком натокались. Так и лежал ничком, потравленный не то птицей, не то соболями. Мелким кем-то – не росомахой. Сам порешился, наверное, грешить не на кого – ружьё при нём, патрон в стволе выхолощенный, ремень ружейный в руке зажат, коронка золотая – как отскочила, так во рту нетронута осталась. Какой варнак, дак тот ружьё бы прихватил, а не ружьё, дак нож или патронташ, из амуниции ли чё – пустым не ушёл бы, навидался я таких, норов их изучил. Бежали летом с зоны двое, но их словили вроде подле Ворожейки, в сентябре ещё. На поминках проезжие шофера леспромхозовские, помянувши Гришу, бичу Науму челюсть покорёжили и переносицу проломили, ходит теперь, гнусавит, как Нонка– сифиличка, и Гутя такая же, подружка Нонкина, новенькая у нас, не знаешь, наверно. До суда дело не докатилось, откупились коробкой одеколона, сами с Наумом и мировую выпили, а выпили – глаза вразнобой и закуролесили: смяли на кразе у Фанчика палисадник – осенью загораживал Осип, снесли журавля у колодца – век тихо в заулке отстоял – и напоследок избу у Дуси-сучки развернули мордой к завозне, на чём и угомонились, уснули до утра в кабине, как только не угорели, диву даюсь, хотя с такими-то как раз никогда никакой язвы и не случается, из воды сухими выходят, из огня – невредимыми. Целую зиму здесь горбатились – начальство ихнее так рассудило, чтоб лишнего шуму не подымать, – а жили у Дуси в бане, и Дуся с ними, и сын её там же, застудила, наверное, парня, дура, видел его в магазине – сопливит и кашляет – кого там, трёх лет нет, однако. А Дусе хоб хны, такое общежительство ей по нутру, отпускать мужиков не хотела. Ещё кто избу ей своротит, дак только рада будет. Меньшикова Семёна с аппендицитом в город увозили, вырезали, оставили там, в брюхе, то ли вату, то ли бинт, Марфа говорит: окурок, – но это вряд ли, хотя хрен их, коновалов, знат, я с ногой полежал, дак на них нагляделся. Умер Семён от заражения крови, девять дён как похоронили, а к Марфе Петро Алексеевич, Жердь-то, посватался, тоскливо одному куковать, бабы его стыдят, не все, правда, больше вдовые, а некоторые дак в поддержку: чё, мол, и сошлись бы, всё легче вдвоём-то, но Марфа отказала. Петро ведь меня лет на шесть, а то и на все семь, однако, старе, а Марфе и шестидесяти, наверное, нет. Вот все и новости. Серёдка мая, снегу ещё по пояс, запурхаешься, куда сунешься, и что за весна, скотину с завозен никто пока не выпускает, а сена у многих уже ни клочка, ни навильника, ездят на Медово, на Сосново да в Култык под Ялань, воруют в колхозе солому, ладно что колхоз далеко и ни одна душа оттуда не нагрянет – реки-то вскрылись, половодье, путь отрезан, да и, чё уж там, всё равно или сгорит, пал пойдёт, или сгниёт. Белки проходной нонче много было, кто на добрых ногах, тот и так её, без собак, брал. Марышев, хвастался, два десятка набил, не приврал если. Хотел было и сам, снарядился, как путний, до ельника доковылял, у могил постоял и назад – нет на ходули мои надёжи, завалюсь где, жди потом, когда и кто подберёт, да и людям – ищи меня после. А так по-старому всё вроде, особо и сообщить нечего, были чудеса, дак так кто расскажет, если надумаешь – приедешь. Полгода ничего, а тут Таисья, мать ваша, стала сильно сниться, тяжело, как будто манит. Осип привет велел передать, так что передаю, пока не забыл. Читал тут в «Известиях», что в Южной Корее, под американцами которая, тайфун пронёсся, народу, пишут, много перегибло, ущерб большой устроен. У нас далеко от моря, всё вроде и ладно. Ну, будь здоров, – пишет отец, – это основное, а остальное приложится».