– Продолжай писать, – свистит она.
Мэри повернулась ко мне задом. Округлости заходятся в свисте, как сирена, возвещающая конец всякой работы. Мэри делает вид, что ее очень интересует сотканный кем-то из пациентов коврик, продолжая отлично играть свою роль в нашей замечательной пьесе. Медленно, как змей-искуситель, я веду тыльной стороной руки вверх по тугому грубому чулку, обтягивающему ей бедро. Полотно юбки прохладно похрустывает, сминаясь под натиском костяшек пальцев, чуть влажное бедро, упруго обтянутое чулком, тепло изгибается буханкой свежего белого хлеба.
– Выше, – свистит она.
Мне спешить некуда. Некуда мне спешить, дружок мой закадычный. Я бы вечность напролет готов был этим делом заниматься. Ее нетерпеливые ягодицы сжимаются как две боксерские перчатки перед началом поединка. Моя рука замирает, чтобы унять дрожь бедра.
– Скорее, – свистит она.
Да, по напряжению натянутого чулка понятно, что я уже почти достиг того его полуострова, который повязан подвязкой. Я неспешно пройдусь по всему полуострову, с двух сторон окруженному пышущим жаром кожи, потом перескочу на сосок подвязкиной застежки. Паутинка чулка натягивается еще сильнее. Туго сжимаю пальцы, чтобы не задеть до времени ничего лишнего. Мэри, покачиваясь, переминается с ноги на ногу в предвкушении удовольствия. Указательный палец, как разведчик, определяет дислокацию подвязки. Она тоже пышет жаром – и маленькая металлическая петелька, и резиновый грибок прогреты насквозь.
– Пожалуйста, ну, пожалуйста, – свистит она.
Как ангелы на кончике иголки, пальцы танцуют на резиновой головке. Куда дальше перескакивать? На внешнюю сторону бедра – напрягшуюся и горячую, как панцирь морской черепахи, распластанной на тропическом берегу? Или в болотное месиво посредине? А может, прилепиться летучей мышью к огромному, мягко нависающему утесу ее правой ягодицы? Под белой крахмальной юбкой очень влажно. Как в самолетном ангаре, где пары выхлопа собираются в тучу, из которой в самом помещении идет дождь. Мэри потряхивает задом как копилкой, жаждущей золотой монеты. Вот-вот хлынет ливень. Выбираю середину.
– Дааааааа.
Жар кисельной влагой обволакивает руку. Вязкий душ обдает запястье. Магнитный дождь проверяет часы на антимагнитную устойчивость. Продолжая покачиваться, она меняет позицию, потом насаживается мне на кулак, будто сбрасывает на него ловчую сеть для гориллы. Я змеей проползаю сквозь мокрые волосы, сжимая их пальцами как сахарную вату. Погружаюсь в артезианское изобилие, сосковые оборочки, бессчетные извилины мозгов, перекачивающие кровь созвездия слизистых сердец. Влажные послания знаками азбуки Морзе ползут мне вверх по руке, западают в голову, их все больше и больше, они будят спящие области темной стороны сознания, избирают счастливых новых властителей на место обезумевших претендентов, лишенных разума. Я – затвор, открывающий путь волнам в безбрежной феерии жидкого электричества, я – вольфрамовый провод, светящийся в море разума, я – творенье утробы Мэри, я – пена ее волны, перила для задницы медсестрички – перила огромной длины, по которым она, маневрируя, катится вниз, поднимается вверх, с наслажденьем массируя розу промежности – похоти грех.
– Хлип-хлюп, хлип-хлюп.
Разве мы не счастливы? Мы делаем, что нам хочется, и никто нас не слышит, но это чудо совсем крошечное в роге изобилия тех чудес, которые нам дарованы, как и радужные ореолы, зависающие над каждым черепом, – чудеса совсем незначительные. Мэри глядит на меня через плечо, хлопая глазами навыкате, белыми, как яичная скорлупка, она раскрыла рот, как золотая рыбка, на губах играет удивленная улыбка. В золотом солнечном сиянии отделения трудотерапии каждый считает себя непризнанным гением, возлагая плетеные корзинки, глиняные пепельницы, кожаные бумажники, перевязанные сыромятными ремешками, на лучезарные алтари замечательного собственного здоровья.
Дружок мой дорогой, можешь теперь преклонить колени, читая дальше мое послание, потому что именно сейчас я подошел к самой сути того, о чем должен тебе сказать. Раньше я не знал, как это выразить, а теперь знаю. Я не знал, о чем тебе возвестить, а теперь уверен в том, что нашел нужные выражения. Все, что я говорил тебе до этого, было лишь вступлением, все предыдущие слова только прочищали мне горло. Признаюсь, что мучил тебя, но только ради того, чтобы привлечь к этому твое внимание. Признаюсь, что предавал тебя, но только для того, чтобы потом дружески похлопать тебя по плечу. Когда мы целовались, дружок мой старинный, когда мы ласкали друг друга, именно это я хотел нашептать тебе на ухо.
Бог живет. Чудеса творит. Бог живет. Чудеса творит. Бог творит. Чудеса живут. Тот, кто жив, творит. Чудеса не мрут. Господь не хворал. Бедный люд много врал. Люд больной тоже врал. Чудеса не слабели. Чудеса не скрывались. Чудеса управляли. Божья власть оставалась. Бог всегда был живым. Бог всегда правил миром, хоть Его убивали, подменяя кумиром. Хоть Его хоронили, набивая мошну, Чудеса толстосумов тянули ко дну. Хоть Его хоронили, Он всегда был живым. Хоть Его извращали, Он собой был самим. Хоть Его искажали, Чудеса продолжались. Хоть о смерти твердили чудаки во всем мире, в сердце люди хранили веру в то, что Бог в силе. Оскорбленья удивляли, раны кровью истекали, но Чудес не колебали. Чудеса все направляли. Много сил ушло на ветер, чтобы Бога опорочить. Много лгали лжепророки. Им внимали толстосумы, предлагали камни Чуду, что без них царило всюду. Перед Богом закрывали сундуки свои с деньгами, но ему вполне хватало. Только им все было мало. Чудеса творят. Бог царит везде. Правит бал живой. Человек в нужде голоден порой. Сильный человек справится с бедой. Пусть он врет, что одинок – да поможет ему Бог. Не пустому болтуну, не такому капитану, что пустил корабль ко дну. Чудеса живут. Хоть смерть его простили повсюду во всем мире, сердца не убедили, что Бога схоронили. Хоть выбили законы на каменных скрижалях, они не защищают человека от беды. Хоть алтари законам воздвигло государство, оно не научилось повелевать людьми. Арестовали Чудо, оно пошло за стражей, желая подаянье страждущим подать. Но Чудеса не медлят – им надо еще многих поддержать. И стражники остались несолоно хлебавши прозябать. Чудеса творят. Злу их не прельстить. Они пустой руке готовы пособить. Они спешат к тому, кто их принять готов, кто в огненном столпе услышит трубный зов. Но Чудеса – не средство. Чудо – это цель. Многим удавалось Чудо оседлать, но Чудеса несли их от их задачи вспять. Было много сильных, кто безбожно врал. Они прошли сквозь Чудеса и вышли так же, как вошли, черт бы их побрал. Многие из тех, кто слаб, тоже врали еще как. Они шли к Богу втайне, они Ему служили, но мало кто похвастать мог, что горе исцелили. Хоть горы танцевали перед их глазами, они твердили, что Бог мертв, залившись слезами. Сорвали с Бога саван, и Он стал нагой, но Он и без покрова всегда будет живой. Вот это я нашептываю себе в разуме своем. Вот этому в уме своем я смеюсь. Вот этому служит разум мой, потому что такая служба и есть Чудо, царящее в мире, и сам разум есть Чудо, воплощенное во плоти, и сама плоть есть Чудо, танцующее на циферблате часов, потому что время – это Чудо Божественной протяженности.
Дружок мой дорогой, разве ты несчастлив? Только вы с Эдит знаете, как долго я ждал, чтобы высказать наболевшее.
– Чтоб тебе пусто было, – брызжа слюной бросает в мою сторону Мэри Вулнд.
– Что?
– У тебя что, рука отсохла? Тащи!
Сколько же раз, дружок, мне на роду написано погибать? Не дано мне, наверное, вникнуть в тайное. Я – старый человек, одной рукой пишу письмо, другой во взмокшей промежности ковыряюсь и ровным счетом ничего не понимаю. Если бы то, что я сказал тебе, было евангелием, разве отсохла бы у меня рука? Конечно, нет. Что-то здесь не вяжется. Мне все только и делают, что врут. Все как один лапшу мне на уши вешают. А правда мне бы сил прибавила. Умоляю тебя, дружок, объясни им, что я имею в виду, пойди дальше меня. Я же знаю, что со мной, знаю, что надеяться мне не на что. Иди дальше, научи мир тому, чему я хотел его научить.