– У меня есть для вас одно средство, – сказал он наконец.
– У него для нас есть какое-то средство, Эдит.
– Выкладывай, – устало бросила она.
Он вынул из кармана плаща кусок мыла.
– Все втроем идем в ванну, – весело сказал он с сильным акцентом.
И мы пошли с ним там плескаться. Он намыливал нас с головы до ног, расхваливая на все лады особые достоинства мыла, которое, как ты уже, наверное, сам догадался, было сделано из топленого человечьего сала.
Кусок этого мыла ты держишь сейчас в руках. Он крестил им нас – меня и твою жену. Интересно, что ты с этим мылом теперь собираешься делать?
Вот видишь, я показал тебе, как все это происходило, в разных ракурсах, шаг за шагом, от поцелуя к поцелую.
Есть, правда, кое-что еще – история Катерины Текаквиты. Ее ты тоже получишь, всю получишь сполна.
Собрав последние силы, мы насухо вытерли друг друга роскошными гостиничными полотенцами. Официант очень бережно протер нам половые органы.
– У меня миллионы кусков этого мыла, – сказал он без тени сожаления.
Потом набросил плащ и какое-то время вертелся перед большим зеркалом, приглаживая усы и зачесывая на косой пробор волосы, чтобы они спадали со лба, как ему нравилось.
– И не забудьте сделать заявление в «Полицейские ведомости». А что касается мыла, поговорим об этом позже.
– Постой!
Он уже распахнул было дверь, чтобы уйти, но Эдит обвила его шею руками, потащила за собой на сухую постель и прижала его голову к своей груди.
– Зачем ты это сделала? – спросил я ее, когда официант гусиным шагом удалился и ничего больше о нем не напоминало, кроме едва уловимой вони сернистых газов его дьявольского метеоризма.
– Мне вдруг показалось, что он – а…
– Ох, Эдит!
Я преклонил пред твоей женой колени и коснулся губами пальцев ее ноги. В комнате царил невообразимый кавардак, весь пол был заляпан пятнами липкой жижи и мыльной пены, но она поднялась с него как прекрасная статуя в лунном сиянии, осенявшем ее плечи и грудь с торчащими сосками.
– Ох, Эдит, какая же все это ерунда – все, что я с тобой творил, с грудью твоей, с влагалищем, с тем, что задница твоя расползаться начала, со всеми моими амбициями пигмалионскими. Ничего это все не значит, теперь я совершенно в этом уверен. Твои прыщи и все остальное – только видимость, ты так и осталась для меня недосягаемой, и никакие уловки мне здесь не смогли помочь. Кто ты такая?
– |σις έγω είμί ττάντα γεγονος καί ον καί ον καί έσό μενον καί τό ττέττλον ούδείς των Θνητων άττεκαλυφεν!
– Ты это серьезно? Тогда мне остается только целовать тебе пальцы на ногах.
– Вот еще выдумал!
Много позже.
Помню, дружок, ты рассказывал мне однажды о том, как индейцы представляли себе смерть. Индейцы верили, что после кончины тела дух свершает долгий путь, восходя на небеса. Путь этот труден и опасен, немногим удается пройти его до конца. На бревне, которым как щепкой играют пороги, надо переплыть через бурный поток. Огромный пес с воем и лаем набрасывается на путника. Дальше узкая тропинка проходит между огромными танцующими валунами, они бьются друг о друга в пляске, и если путник не подладится к их танцу, от него только мокрое место останется. Гуроны считали, что в конце той тропы стоит хижина, смастеренная из коры. В ней живет Оскотарах, что в переводе значит: «тот, кто дырявит черепа». Его дело состоит в том, чтобы из черепов всех, кто проходит мимо избушки, выскабливать мозги, потому что «без этого нельзя перейти в бессмертие».
Задай себе вопрос: может быть, тот бревенчатый дом, где ты сейчас так мучаешься, и есть хижина Оскотараха? Ты не знал, что эта процедура такая долгая и мучительная. Снова и снова затупившийся томагавк все бьет и бьет по каше мозгов. Лунному свету хочется забраться тебе в череп. Искрящимся лучам ледяного неба хочется просочиться сквозь твои глазницы. Холодный ночной воздух жидким бриллиантом хочет заполнить пустую чашу черепа.
Спроси себя: не я ли твой Оскотарах? Бога молю, чтобы им оказался я. Операция эта, мой дорогой, проходит нормально. Я с тобой.
Но кто сделает такую операцию самому Оскотараху? Когда до тебя дойдет смысл этого вопроса, ты постигнешь всю меру моих страданий. Для собственной операции мне пришлось выбивать для себя отдельную палату в клинике. В бревенчатом доме я себя чувствовал слишком одиноко и потому ударился в политику.
Единственным, от чего меня избавила политика, стал большой палец на левой руке. (Мэри Вулнд, надо сказать, такая потеря ничуть не смущает.) Может быть, в этот самый момент большой палец моей левой руки гниет где-нибудь на крыше
в центре Монреаля или его останки копотью осели на жести каминного дымохода. Вот она – моя реликвия. Дружок, будь снисходителен к тем, кто одержим мирскими страстями. Бревенчатый дом такой маленький, а нас так много, и каждый точит зубы на небо над головой.
Вместе с моим большим пальцем исчезло медное тело статуи английской королевы на улице Шербрук, или на Rue Sherbrooke – такое название мне больше по душе.
БУМ! БА-БАХ!
Все части этого пустотелого тела государственного, которое так долго там возвышалось, как огромный валун, перекрывавший чистый поток нашей крови и судьбы, РАЗЛЕТЕЛИСЬ ВДРЫЗГ! – и вместе с ним исчез большой палец одного патриота.
Дождь в тот день лил как из ведра! Зонтики всех английских полицейских не могли защитить город от перемены климата.
QUÉBEC LIBRE!
Бомбы с часовым механизмом!
QUÉBEC OUI OTTAWA NON.
Тысячи голосов, раньше умевших дружно кричать лишь тогда, когда шайба проносилась в ворота мимо клюшки вратаря, теперь на одном дыхании скандировали: MERDE A LA REINE D'ANGLETERRE.
ЕЛИЗАВЕТА, УБИРАЙСЯ ДОМОЙ.
В том месте улицы Шербрук теперь зияет пустота. Когда-то ее заполняла статуя чужой королевы. В ту пустоту упало семя чистой крови, и оно даст пышные всходы.
Я знал, что делал, устанавливая бомбу в позеленевших от времени медных складках ее имперского подола. Вообще-то сама по себе статуя мне даже нравилась. Под ее монаршей сенью мне многих женщин приласкать довелось. И потому, дружок, прошу тебя о снисхождении. Мы – те, кому потемки привычнее света дня, – должны оперировать символами.
Я ничего не имею против королевы Англии. Даже в глубине души я никогда не осуждал ее за то, что она не Жаклин Кеннеди. Я себе так думаю: она очень светская дама, и ей не в радость бывали тяготы, налагаемые высоким положением.
Да, одиноко, должно быть, чувствовали себя королева с принцем Филиппом на запруженных охранниками улицах Квебека в тот октябрьский день 1964 года. Даже самый крутой земельный магнат в Атлантиде, должно быть, не чувствовал себя таким одиноким, когда ее поглотила морская пучина. У подножия статуи Рамзеса II было, наверное, больше народа во время песчаной бури 89 года. Они сидели в бронированном автомобиле очень прямо, как дети, пытавшиеся прочесть субтитры фильма на иностранном языке. Их путь метили желтые жилеты полицейских из спецотрядов по разгону демонстраций и спины враждебной толпы. Я не очень-то зубы скалю по поводу их одиночества. И твоему стараюсь не завидовать. Ведь, в конце концов, именно я указал тебе то место, куда сам попасть не могу. И теперь тебе на него указываю – своим оторванным большим пальцем.
Будь ко мне снисходителен!
Твой учитель тебе показывает, как это происходит.
Сейчас у них даже походка другая, у монреальских ребят и девочек. Отовсюду доносится музыка. Они по-другому одеваются – нет вонючих контрабандных носовых платков, топыривших карманы. Плечи гордо расправлены, прозрачное белье задорным вызовом выпячивает интимные части тела. Полнокровные соития радостным грузом корабельных крыс перекочевали с мраморных английских берегов в революционные ресторанчики. На улице Сен-Катрин – покровительницы девственниц – царит любовь. История связывает разорванные нити человеческих судеб, и жизнь идет вперед. Не тешь себя иллюзиями: национальная гордость – понятие вполне осязаемое, оно измеряется напряжением эрекции одинокой мечты, децибелами женского стона в оргазме.