– Мне просто противно, что ты все норовишь опошлить.
Именно в тот момент я прервал наш спор, потому что было уже без малого восемь и мы сильно рисковали опоздать к началу двойного сеанса в кино. Как же мне в тот вечер фильм понравился! Почему мне так легко на душе тогда было? Почему меня так окрыляла наша задушевная дружба с Ф.? Когда я возвращался домой, шел снег и будущее мое представлялось таким очевидным: само собой пришло решение оставить работу с а…, трагичность истории которых мне тогда не была еще ясна. Я не знал, к чему меня тянуло, но мне было на это наплевать, где-то внутри крепла убежденность в том, что мое будущее будет усыпано приглашениями, как президентский календарь. В ту ночь меня пронизывал холод, который и по сей день мне каждую зиму яйца норовит отморозить; разум мой, к которому я всегда относился без должного уважения, строил хрустальные замки; буря вихрившихся вокруг снежинок навевала радужные картинки будущего. Но ни одна из них не сбылась. А… нашли себе в моем лице глашатая, и мое будущее иссохло, как сосок старухи. Какую роль играл Ф. в ту чудесную ночь? Какие двери он передо мной распахивал, что я потом с силой захлопнул сам? Он пытался мне что-то втолковать. А я его до сих пор так и не понял. Разве это справедливо, что я до сих пор не могу его понять? Почему меня так тянуло к моему недалекому другу? Вся моя жизнь могла бы сложиться совсем по-другому, куда более удачно. Я мог бы никогда не жениться на Эдит, которая, должен вам теперь признаться, была из племени а…!
10
Я всегда хотел быть любимцем коммунистической партии и матери-церкви. Хотел, чтобы обо мне народ песни слагал, как о Джо Хилле [12]. Хотел плакать по невинным людям, покалеченным взрывом брошенной мною бомбы. Хотел благодарить крестьянина, который кормил нас, а сам жил впроголодь. Хотел, чтобы пустой рукав рубашки был у меня наполовину пришпилен, а люди улыбались, когда я отдавал честь не той рукой. Хотел бороться с богатыми, хоть некоторые из них читали Данте: накануне гибели один из них узнал бы, что я тоже Данте читал. Хотел перенестись в Пекин, чтобы на моем плече написали поэму. Хотел смеяться над догмой и в борьбе с ней потерять самого себя. Хотел выступить против машинного духа Бродвея. Хотел напомнить Пятой авеню, что по ней проходили индейские тропы. Хотел родиться в шахтерском городке с грубоватым народом, чтобы воспитал меня дядя-атеист, шатавшийся по кабакам на позор всей семьи. Хотел промчаться через всю Америку в пломбированном вагоне, как единственный белый человек, с которым негры готовы подписать договор. Хотел ходить на коктейли, сжимая под мышкой пулемет. Хотел сказать старой знакомой, которую ужас охватывал от моих методов, что революции случаются не за шведским столом, где сам себе блюда выбираешь, а потом представлять, как под ее серебристым вечерним платьем увлажняется промежность. Хотел бороться против совершенного тайной полицией переворота, но изнутри партии. Хотел, чтобы старушка, потерявшая сыновей, поминала меня в своих молитвах в грязной церкви теми же словами, что и их. Хотел после каждого ругательства осенять себя крестным знамением. Хотел терпеть пережитки язычества во время деревенского ритуала, выступая против папской курии. Хотел тайно заключать сделки по недвижимости от имени старого анонимного миллиардера. Хотел хорошо писать о евреях. Хотел, чтобы меня подстрелили среди басков за то, что я нес частицу Тела Господня на поле битвы против Франко. Хотел читать проповеди о браке и вещать о неоспоримых достоинствах невинности, разглядывая черные волоски на ногах невест. Хотел написать трактат, осуждающий контроль за рождаемостью на предельно доступном языке, чтобы его продавали при входе как брошюру, иллюстрированную двухцветными рисунками падающих звезд и вечности. Хотел на время запретить танцы. Хотел быть священником-наркоманом, собирающим сведения о нравах и обычаях. Хотел, чтобы меня принимали за лицо, перемещенное по политическим мотивам. Я только что узнал, что кардинал… получил большую взятку от женского журнала, пережил домогательство моего исповедника-гомосека, видел крестьян, преданных в силу необходимости, но сегодня на закате бьют в колокола, Господь милостью Своей даровал нам еще один вечер, и многих гнетет еще нужда в хлебе насущном, многие жаждут преклонить колени, а я поднимаюсь по истертым ступеням оборванцем в горностаевой мантии.
11
Длинный дом ирокезов должен быть чистым. Его длина составляла от ста до полутораста футов, высота и ширина – двадцать пять футов. Боковые балки поддерживали крышу, покрытую большими кусками коры, брусками кедра, ясеня, сосны или ели. Ни окон, ни дымоходов там не было, только по двери с каждой стороны. Свет проникал внутрь, а дым костров выходил наружу через дыры в крыше. Внутри горело несколько костров, каждый на четыре семьи. Семьи располагались так, чтобы по всей длине помещения оставался свободный проход. «La maniиre dont les familles se groupent dans les cabanes n'est pas pour entraver le libertinage» [13]. Так в 1930 году писал священник Ордена иезуитов Эдуард Леконт, обостряя нашу чувственность хорошо известными Ордену средствами. Устройство длинного дома служило слабой «помехой разврату». Что же там происходило, в этом темном туннеле? Катерина Текаквита, что ты видела своими опухшими глазами? Какие соки перемешивались на медвежьей шкуре? Там было хуже, чем в кино? Ф. говорил:
– Атмосфера кинотеатра подобна ночному соитию мужской и женской тюрем; заключенные ничего об этом не знают – соединяются только кирпичи и решетки; само соитие совершается в вентиляционной системе: запахи поглощают друг друга.
Экстравагантное замечание Ф. вытащило из памяти рассказ одного священника, которого мне довелось знать. Он говорил, что по утрам в воскресенье над мужчинами, собранными в часовне одной из тюрем в Бордо, сырым облаком зависает густой запах спермы. Современные кинотеатры из бетона и велюра – это шутка, которая, по выражению Ф., представляет собой не что иное, как кладбище эмоций. Ни одного соития не может произойти в этих окоченевших пределах, все сидят на собственных гениталиях, потому что кино перенесло гениталии на экран. Верните нам сокровенный смысл секса! Пусть вновь вздымается мужская плоть и плющом обвивает золотой луч кинопроектора, а цветок женского естества раскрывается под сложенными в подолах перчатками и белыми бумажными пакетиками со сладостями, и никакие голые мерцающие груди не прельстят нас в грязном исподнем повседневной жизни нашей пойти во дворец кино, мертвый, как сигнал радара, ни один патентованный половой акт неореалистического искусства, подвешенный на непроницаемом экране близко не сравнится с теми реальными возможностями, которыми обладают все сидящие в зале! Дайте мне в мрачном длинном доме разума моего торговать женами, дай мне случайно наткнуться на тебя триста лет тому назад, Катерина Текаквита, чарующая, как березовая сережка, и нет мне дела до того, что с тобой сотворили священники и чума.
12
Чума! Чума! Она врывается на страницы моей работы. Письменный стол вдруг становится заразным. Эрекция у меня спадает, как Пизанская башня в футуристическом фильме Уолта Диснея, под медь литавр и скрип дверей. Я быстро расстегиваю ширинку, и наружу сыпется пыль и щебенка. Только твердый член ведет к Тебе, я это знаю, потому что все в этой пыли потерял. Чума косит могавков! Она разразилась в 1660 году, рассвирепела на берегах Реки могавков, обрушилась на индейские селения Гандауаге, Гандагорон, Тиннонтоген подобно лесному пожару, раздуваемому ветром, и добралась до Оссерненона, где жила четырехлетняя Катерина Текаквита. Вернулся к праотцам ее воин-отец, отдала душу мать-христианка, прохрипев последнюю исповедь, и ее маленький братик тоже ушел в мир иной с бесполезным, как слепая кишка, члеником. Из всей той смешавшейся в кровном родстве обреченной семьи лишь Катерине Текаквите было суждено выжить, но расплата за это запечатлелась на ее лице. Катерина Текаквита утратила все свое очарование! Как мне хочется теперь сбежать от книг и грез. Не хочу я сношаться со свиньей. Или, может быть, мне по прыщам и оспинам вздыхать? Лучше пойду-ка я выйду и пройдусь по парку, погляжу на длинноногих детей Америки. Что меня здесь держит, когда на улице для всех цветет сирень? Разве может Ф. меня чему-то научить? Он говорил, что в шестнадцать лет перестал трахать лица. Эдит была прекрасна, когда я впервые увидел ее в гостинице, где она работала маникюршей. Ее черные, длинные, прямые волосы были мягкими – скорее как хлопок, чем как шелк. И глаза у нее были черные – бездонно-непроницаемого черного цвета, в них ничего нельзя было прочесть (кроме одного-двух исключительных случаев), как в зеркальных солнечных очках. Она, кстати, часто носила такие очки. Ее губы были не полными, но очень мягкими. Она целовалась расслабленно, как-то нерешительно, как будто рот ее не мог выбрать себе место, чтобы задержаться. Он скользил по моему телу, как новичок на роликовых коньках. Я всегда надеялся, что он где-то наконец остановится и почувствует себя как дома, приведя меня в экстаз, – но он все куда-то слишком быстро ускользал, так и не найдя себе места, он ничего не искал себе, кроме равновесия, как будто его влекла не страсть, а банановая кожура. Один Бог знает, что сказал бы обо всем этом Ф., – ну да черт бы с ним. Я просто не мог вынести, что ее тянуло к нему. Останься, останься, хотелось мне крикнуть ей в спертом воздухе нашего подземелья, вернись, ну вернись же, неужели ты не видишь, что со мной творится? Но она все ускользала – прыжок с поросячьих ступенек моих пальцев на ноге к уху, – а моя мужская плоть разрывалась от боли, как ополоумевшая радиомачта, вернись, вернись – нырок мне в глаз, который она как-то раз чуть не высосала от усердия (ведь ей так мозги нравились), не туда, не туда – вот, волосы задела на груди, как ласточка крылом, вернись, вернись в Капистрано [14], поет мой член, но она перескакивает на коленку – чувственная пустыня, – исследует ее так предметно, как будто там спрятан замок медальона, который ее язык должен раскрыть – как меня бесит пустая трата языка! – теперь, как мокрое белье, он спустился по стиральной доске ребер, ее рот хочет, чтобы я перевернулся на живот, чтобы он мог как на американских горках прокатиться мне по позвоночнику или еще какую-нибудь глупость вытворить, нет, не буду я переворачиваться и надежду свою сжигать, ниже, ниже давай, вернись, вернись обратно, не буду я его к брюху прижимать, как в раскладушку укладывать, Эдит, Эдит, Господи, сотвори чудо на небесах, не заставляй меня просить ее об этом!…Никак не думал, что все наболевшее вот так возьмет и наружу выплеснется. Очень трудно за тобой ухаживать, Катерина Текаквита, потому что лицо твое покрыто оспинами, а любопытство неуемно. Разок лизнет там, разок – здесь, вроде лукаво манит короной, ведущей к славе, словно ненароком мелькнут зубки горностаевые, и тут же в немилость попал, как будто архиепископ внезапно узнал, что не на ту голову корону возложил, ее слюна холодеет, как сосулька, высыхая на теле моем, а член мой, недвижный, как вратарь, следящий за мячом, безнадежный, как обреченный на разрушение соляной столп, уже смирился в итоге с одинокой ночью, убаюканный моими собственными руками, Эдит! Я раскололся и поделился этим с Ф.
12
Хилл, Джо (Hill, Joe), 1879 – 1915. Американский профсоюзный деятель и исполнитель собственных песен. Организатор забастовок. В 1914 г. по недоказанному обвинению в убийстве был арестован в Солт-Лейк-Сити, приговорен к смертной казни и расстрелян 19 ноября 1915 г.
14
В популярной в 60-е годы в Канаде итальянской песне шла речь а ласточках, возвращающихся в селение Капистрано