— Стой, я сейчас, — сказал часовой, отмыкая дверь трясущеюся рукой.
— Это вы что делаете? — бормотал часовой, входя. — Это нельзя, я, так и быть, посижу тут; однако перестаньте буянить.
Тогда повел он глазами, и тяжело грохнулась на него серая тюремная пустота; как ветер, разорвав дым, показывает, за исчезновением беглых и странных форм, обычную перспективу крыш, — так часовой вдруг увидел пустую койку, с обрывком цепи над ней, и рассвет в железной решетке, — ни души; он был и стоял один.
Нырнув над головой часового в открытую дверь, Друд, скользнув под потолком гигантского коридора и зигзагом огибая углы, пронесся, минуя несколько винтовых лестниц, в главный пролет тюремного корпуса. У него не было плана; он мчался, следуя развертывающейся пустоте. Здесь он посмотрел вверх и нашел выход, — выход вверху, единственный прямой выход Друда. Он взлетел с силой, давшей его движениям ту темную черту в воздухе, какая подобна быстрому взмаху палкой. Часовой третьего этажа присел; на пятом этаже другой часовой отшатнулся и прижался к стене; вся кровь хлынула от его лица в ноги. Они закричали потом. Почти одновременно с судорожными движениями их Друд, закрыв голову руками, пробил стеклянный свод замка, и освещенная крыша его понеслась вниз, угасая и суживаясь по мере того, как он овладел высотой. Осколки стекол, порхая в озаренную глубину пролета, со звоном раздробились внизу; но, быстрее падения стекла, беглец был на вышине в двадцать раз большей.
Наконец он остановился, дыша с хрипом и болью, так как сдержал дыхание, без чего провизжавший в ушах его ветер мог разорвать сердце. Он посмотрел вниз. Немного огней было там, — разбросанных, мерцающих, редких; и тьма тихо ступила на них черной ногой.
Друд распилил наручники, затем кандалы и пояс; затем бросил железо. Посвистывая, оно пошло вниз, он же сказал вдогонку: «Ты пригодишься там на заплаты!» Подарок этот, удаляясь со скоростью, возрастающей в арифметической прогрессии, воя и гудя, как снаряд, дошел до тюрьмы и раздробил дымовую трубу.
XIII
На утро другого дня дрогнули и упали три сердца. Часовой бежал; комендант подал в отставку; министр стиснул, вне себя, руки. Гром раздробил тюрьму.
— Погреб Ауэрбаха, — сказал, наконец, министр, — не будет веры тому; тюрьма и так — сказка для многих.
Он рассчитал верно: неожиданное не существует; невероятное, поведанное солдатами, подтверждает их репутацию, в основе которой издавна лежит суп из топора, а также срубленные в безмерном числе головы неприятеля. Министр, обвиняя Руну, поехал к ней, с ужасом ожидая, как встретятся его глаза с глазами девушки, отныне непостижимой. Но ему сказали, что ее нет; в конце недели она вернется из внезапной поездки.
Когда он отъехал, Руна посмотрела в окно. Его карета, казалось, скользит подавленно и угрюмо среди смелого движения улиц. С спокойной застывшей совестью Руна отошла от окна и стала играть с собакой.
Этот день она считала днем перелома жизни, ожидая наступления вечера с спокойствием отчетливой цели. Она стала особенно внимательна к себе и окружающему; подолгу смотрела в зеркало, неторопливо выбрала платье; часто, остановясь, в рассеянности рассматривала задевший внимание случайный предмет, как будто хотела ввести его в связь с тем, что переживала. Время от времени ей подавали визитные карточки; она бросала их в бронзовую корзину, отвечая: «Я не совсем здорова». Время тянулось медленно, но ей не было скучно. В будуаре она присела к письменному столу и на углу бумаги, задумавшись, нарисовала лицо, смотрящее с улыбкой из-за решетки. Затем она открыла дневник — золотообрезанный том в рельефных крышках старого серебра — и, внимательно перелистав всё там написанное, перечеркнула страницы карандашом; на первой же, следующей за текстом чистой странице поставила единственную резкую строку:
«17-го мая 1887 — 23 июня 1911 г. — ничего не было».
Тем вывела она за дверь и выбросила всю свою жизнь — от детского лепета до страшного дня в «Солейль» — ради первого ожидания.
День проходил тихо. Так отдавшийся, сидя в лодке, течению человек спокоен и уронил весла, но движется и в душе прибыл уже, куда плывет, и поворачивает течение; к цели несет оно.
Как смерклось, — после обеда, тронутого ею весьма прихотливо, не в пример жажде, которую она время от времени успокаивала водой и чаем с вином, — лакей подал еще карточку. На этот раз она сказала «Просите», — без беспокойства, но с напряжением, выраженным улыбкой.
Лакей ввел коменданта.
XIV
Еще не прошло суток, но его лицо выглядело таким, как если бы он перенес горе. Тяжело, прямыми солдатскими шагами приблизился он, смотря в лицо Руны, остановясь шагах в пяти от девушки, темные глаза которой по-детски свободно и мягко встретили его появление. Он поклонился, выпрямился, взял поданную руку, автоматически сжал ее, отступил и сел против хозяйки. Всё это проделал он как бы в темпе внутреннего ровного счета.
— Я пришел, — начал он и продолжал громче, — принести безмерную благодарность. — Комендант помолчал. Всё вышло так странно. Но о том не берусь судить. — Встав, он отвесил второй поклон, и невольная, видимо, бессознательная улыбка чрезвычайного довольства сверкнула под полуседыми его усами — на мгновенье, после чего лицо вновь отвердело, словно улыбнулся он про себя, беседуя сам с собой. — Да, этот день мне не забыть. Вся жизнь, — моя и детей моих, — спасена, устроена, обеспечена. Я могу не служить. Но есть обстоятельство. Я допустил вас к свиданию без меня, согласно просьбе вашей, не прося, не требуя ничего. Прошу подтвердить это.
— Но я не понимаю. — Руна свела брови, давая понять легким движением руки, что речь посетителя изумила ее. — Нас не подслушивают, и я прошу говорить ясно. Подтвердить мне легко, — да, благодарю, вы навсегда обязали меня.
— Теперь положение изменилось. Я обязан вам, или, если вы не соглашаетесь думать так, скажу, что мы — квиты.
Он разгладил усы, устремил рассеянный взгляд на диадему в волосах Руны и поймал в блеске алмазов отсвет своего счастья, что снова вдохновило его.
— Произошло это в три часа дня. Я хотел закрыть окно в кабинете; мой взгляд упал на стол, где лежал приказ о лишении меня должности по причине, о которой догадаться нетрудно. Я пять часов пробыл на допросе и очень устал. Что мог я сказать им? Человек пробил крышу и улетел, — но, согласитесь, — какое же это объяснение? Верить сам происшествию не могу и, считая обстоятельство невыясненным, складываю оружие своего ума. Что объяснить? Как понять? Чему верить? Загадочная история. Простите, я отвлекся. Итак, под бумагой лежал плоский шерстяной мешок, весом тридцать два фунта, полный золотых монет, запечатанных столбиками в белую бумагу синим сургучом. Кроме того, был там замшевый кошель с завалившимися в угол его тремя бриллиантами, весом всего сто десять карат. Не оставляло сомнений, что подарок предназначался мне, так как при нем оказалась записка, — вот она. — Комендант подал, дернув из обшлага небольшой обрывок, на котором, крупно и небрежно написанное, стояло:
«Будьте свободны и вы».
Руна прочла, вернула; ее изумление стихло благодаря верной догадке. Комендант продолжал:
— Так. Это чудо, конечно, из ваших рук. Сто десять карат. Считая стоимость их упавшей ныне, по курсу получаю двести пятьдесят тысяч, плюс тридцать пять золотом, всего триста тысяч, то есть почти треть миллиона. Я сделал эти вычисления ночью, так как не спал. Простите мне их. Они есть результат минувших сильных волнений.
— Это не я, — сказала Руна, смеясь и радуясь, что человек счастлив. — Однако знайте, что, не случись этого, я сделала бы для вас всё.