НОРД-ОСТ
Штормы проветривают сердце. Батурин явственно ощутил это. Он проснулся в холодной каюте. Яркий день леденел за иллюминаторами. Пароход скрежетал на стальных тросах и якорях, наглухо пришвартованный к пристани. Они остановились в Новороссийске. Почти все пассажиры сошли и уехали дальше по железной дороге. Осталось их четверо, старик - пароходный агент из Батума, норвежец из миссии Нансена - доброжелательный и громоздкий - и несколько почерневших, как уголь, замученных морской болезнью грузин. Батурин увидел знакомую картину - в густом небе сверкало льдистое солнце. Ветер обрушивался с гор исполинским водопадом, - Батурин как бы видел потоки воздуха. Свет этого дня был подёрнут сизым налётом. Солнце казалось восковым, тени резкими, как зимой. Воздух был изумительно чист: норд выдул всё, унёс в море всю пыль; он мощно полировал и вентилировал блещущий город. Через молы широкими взмахами перекатывал и гудел прибой. Пароходы стояли на якорях, работая машинами. Дыи так стремительно отрывало от труб, что пароходы казались погасшими, бездымными. Краски приобрели особую яркость, даже ржавые днища шаланд горели киноварью и лаком. В каюте пахло ветром и человеческим теплом. Глан лежал на верхней койке и читал. Берг спал, подрагивая. Ему было холодно. Батурин долго смотрел в иллюминатор, потом сказал Глану: - Хорошо бы отстаиваться ещё недельки две. Глан рассеянно согласился, не отрываясь от книги. Батурин чувствовал необычайную лёгкость. Платье как бы потеряло вес. На щеках появился сухой румянец. "Осень!" - думал он, и у него замирало сердце. По утрам перед чаем Батурин выпивал стакан холодной чистой воды, потом это стали делать норвежец и Нелидова. У воды был вкус осени. Она слегка горчила, как черенки опавших листьев, и освежала мозги глотком водки. Берг много курил, играл в шахматы с норвежцем, временами беспомощно улыбался, и тогда Батурин думал, что он ещё совсем мальчик и некому о нём позаботиться. У Берга снова болело сердце, особенно на ветру, - он бледнел, и глаза еого мучительно выцветали. По вечерам Глан танцевал в кают-компании чечётку. На танцы собиралась команда. Глан выходил, вскриривал: "Эх, Самара!" - и начинал выбиваьть такую бешенную дробь, изредка приседая и хлопая ладонью по полу, что у матросов захватывало дух. С Гланом состязался боцман Бондарь, тяжёлый и черноусый, - большой любитель пляски и пения. Норвежца танцы приводили в детское восхищение. Он хлопал в ладоши и покрикивал в такт: - Го-го-го, га-га-га... Нелидова стала проще. В свитере она казалась девочкой. Плаванье ей нравилось. Просыпаясь, она тихо стучала в стенку каюты над головою Глана и спрашивала: - Неужели вы ещё спите? Глан прикидывался спящим и начинал страшно храпеть, сотрясая каюту. Вставать никто не хотел. Долго ещё лежали, переговариваясь через стенку, потом Глан прыгал, как медведь вниз на все четыре лапы, и шёл мыться мохнатый и маленький. Умываясь около камбуза, он рассказывал кокам китайские анекдоты и показвал несложные фокусы, - жал кулак, и из него натекало полстакана воды. Коки крутили головой и удивлялись: ловкий какой человек! Глана сразу и крепко полюбили на пароходе. Матросы величали его по имени-отчеству: Наум Львович - и вели разговоры о многочисленных видах чечётки: ростовской, одесской, самарской, орловской и других, показывая иногда замысловатые колена. Батурин начал писать. Пока получалось что-то неясное о морях, о великой лёгкости исцеления, когда земная тяжесть перестаёт давить на плечи и смерть кажется такой же нестрашной, как песня, осень, как сама жизнь. Берг замечал, что Батурин пишет, но ничего не спрашивал. Самый процесс писания он считал вещью более интимной, чем любовь, чем самые сокровенные тайны, в которых не всегда признаются даже себе. Можно говорить только о готовых вещах, когда они отомрут и отпадут от писателя. Пока не перерезана пуповина, о вещи нельзя ни спрашивать, ни рассказывать, - эту идею Берг изредка развивал, сравнивая процесс писания с беременностью. Вещи, прочитанные в неоконченном виде, он называл "выкидашами" и сулил им судьбу мертворождённых. Батурин соглашался с ним, - для него процесс писания был мучителен и прекрасен. Каждое утро Батурин вставал со страхом - не стих ли шторм, но, взглянув за окно, успокаивался: море бесновалось, вскидывая высокие гребни пены. Значит, можно писать. Шторм длился девять дней. О Пиррисоне и капитане не говорили. Чувство оторванности от мира, владевшее всеми, было чудесным облегчением. Мир был отрезан ветром, штормовым морем и тесными переборками парохода. Не могло быть ни телеграмм, ни писем, ни встреч. - Эх, вот так бы жить и жить, - вздыхал Глан и погружался в чтение. Читал он Гюго "Труженники моря", некоторые фразы заучивал даже наизусть. - Кто вы, собственно, такой? - спросил его однажды Батурин. - Вечно вы ездите, но куда? Есть же у вас цель, какой-нибудь конечный пункт. - Ни черта вы не понимаете, - рассердился Глан, - моя профессия попутчик. Вы, очевидно, думаете, что земля не шарообразная, а плоская и Коперник дурак. Мы живём на шаре. Какой, к чёрту, конечный пункт, когда у шара вообще нет концов. Я всегда двигаюсь вперёд. Поняли? Знаете совет Джека Лондона: "Что бы ни случилось, держите на запад". Что бы ни случилось, я всегда покрываю пространства. В ночь на седьмой день шторма Батурин проснулся от торопливого стука в стену. Стучала Нелидова. - Это вы? Что случилось? Нелидова ответила, но он не расслышал: сотрясая палубу, гневно заревел гудок, ему ответили гудки с других пароходов. Ночь стонала от их тревожного и протяжного крика. Батурин повернул выключатель, электричество не горело. Он быстро оделся, накинул пальто и поднялся в верхнюю рубку. За ним поднялясь Нелидова. В тёмной холодной рубке курил у окна, отогнув занавеску, старик агент. - Что случилось? "Рылеева" сорвало с якорей, - ответил агент спокойно, - несёт на скалы. Конечно, он не выгребет: у енго машины дрянные. Сядет. Спасти его невозможно. - Почему же гудят? - Так, больше чтобы тем, рылеевцам было легче. Может быть и спасутся... Нелидова стала на колени на диван и прижалась к окну. В чёрном гулк и рёве, в выкриках пароходов надвигалась неизбежная гибель. Нелидова вскрикнула. - Смотрите - огонь! Во тьмк был виден бьющийся под ветром столб тусклого пламени. - Это из трубы, - сказал агент. - "Рылеев" работает машинами при последнем издыхании. Долетел спокойный мужественный гудок, - океанский, в три тона. Он гудел с короткими перерывами, потом стих. Как по команде, стихли все пароходы. Глухая ночь и гром прибоя вошли в каюту и создали неожиданное впечатление глубокой тишины. - Слава богу, спасся, - сказал агент. - Пароходы, вы знаете, гудками разговаривают. Это "Трансбалт" прогудел, что всё благополучно. Наутро узнали, что "Рылеева" проносило под самым бортом "Трансбалта". С "Трансбалта" успели подать буксиры. "Рылеев" принял их, отшвартовался у борта "Трансбалта" и, неистово работая машинами, спокойно отстаивается. В бинокль было видно, как он жался к "Трансбалту", будто детёныш к матёрому киту. Оба согласно качались и густо дымили. Нелидова отвернулась от окна и спросила Батурина: - Скажите правду, вы и сейчас так думаете так, как там... в Керчи? Батурин молчал. - Что же вы молчите? Не бойтесь, я не испугаюсь. Батурин закурил. Она взглянула на него при свете спички. Он застенчиво улыбался. - Я так и знала, - сказала она шёпотом, чтобы не слышал старик-агент. Вы не могли решить иначе. Вы шли к смерти, как одержимый. Было страшно на вас смотреть. А теперь, правда, всё прошло. - Шторм проветривает голову. Убивать я не буду. Но обезвредить надо. - Я не говорю о нём, - значительно и медленно ответила Нелидова. - Я говорю о вас. Пиррисон для меня не существует. Слышите! Агент чиркнул спичкой. Нелидова быстро отвернулась, встала и пошла в каюту. Батурин долго ещё сидел вместе с агентом, курил и молчал. У агента была старческая бессоница. Часов в пять утра из темноты каюты Батурин услышал пение. Пел Глан. Уходят в море корабли, пел он вполголоса, Пылают крылья, В огне заката крылья - паруса. - Беззаботный человек, - вздохнул агент. - Вот кому легко жить. Вечером, сидя в тёмной кают-компании, Глан завёл странный разговор. - У меня дурацкая память. Я помню преимущественно ночи. Дни, свет - это быстро забывается, а вот ночи я помню прекрасно. Поэтому жизнь кажется мне полной огней. Ночь всегда празднична. Ночью люди говорят то, что никогда не скажут днём ( Нелидова быстро взглянула на Батурина ). Вы заметили, что ночью голоса у людей, особенно у женщин, меняются? Утром, после ночных разговоров люди стыдяться смотреть друг другу в глаза. Люди вообще стыдятся хороших вещей, например, человечности, любви, своих слёз, тоски, всего, что не носит серого цвета. - По ночам легко писать, - подтвердил Берг. - Принято думать, - продолжал Глан, - что ночь чёрная. Это чепуха! Ночь имеет больше красок чем день. Например, ленинградские ночи. Сам Гейне бродит там по улицам со шляпой в руке, честное слово. Листва сереет. Весь город залит не светом, а тусклой водой. Солнце понимается такое холодное, что даже гранит кажется тёплым. Эх, ничего вы не знаете! Нелидова слушала затаив дыханье: таких странных людей она встречала впервые. "Только в России могут быть такие люди", - думала она, всматриваясь в неясный профиль Глана. Папироса освещала его обезьянье лицо. Берг лежал на диване и изредка вставлял насмешливые слова. "Чудесная страна и поразительное время" - думала Нелидова. Вот этот Глан - романтик, поклонник Гюго и чечётки, бездомный и любящий свою бездомность человек - когда-то дрался с японцами на Дальнем Востоке. Он был ранен, вылечил рану какими-то сухими ноздреватыми грибами и три недели питался в тайге сырым беличьим мясом. Батурин был в плену у Махно, спина у него рассечена шомполом, он был вожатым трамвая в Москве, может быть, возил её, Нелидову, и она даже не взглянула на него. Он знал труд; труд сделал его суровым и проницательным, - так казалось Нелидовой. Берг воспитывался у поэта Бялика, два года прожил в Палестине ( был сионистом ), арабы убили его брата. Потом, Берг возненавидел сионизм и говорил, что всем - жизнью своей, резко переломившейся и сделавшей из него писателя, тем, что он понял цену себе, всем лучшим он обязан Ленину. - А Ленин этого даже не знал, - смеялся Батурин. - Никто не задумывался над тем, - отвечал Берг, - как громадно было влияние этого человека на личную жизнь каждого из нас. А об этом стоит подумать. Больше всего поражало Нелидову то, что невозможно было точно определить профессию этих людей. Да вряд ли и сами они могли её определить. Глан говорил: "Я - попутчик". Батурин называл себя "ничем". Один Берг был писателем, но писал он мало, и в писательство его вклинивались целые полосы совсем иных занятий. В плохие времена он даже играл на рынке в шашки и зарабатывал этим до рубля в день. Главное, что притягивало Нелидову к ним - это неисчерпаемый запас жизненных сил. Они спорили о множестве вещей, ненавидели, любили, дурачились. Около них она ощущала тугой бег жизни, застрахованной от старости и апатии вечным их беспокойством, светлыми головами. " А сколько бродит по земле мертвецов", - думала она, перебирая прошлое, чопорный свой дом, мать, говорившую с детьми по-французски, матовый холод паркета, страх перед тем, чтобы не выйти из рамок общепринятых норм. Утром Нелидова проснулась от непривычного чувства тишины и засмеялась: синий и глубокий штиль качался над морем. Она открыла иллюминатор. Тёплый воздух обдул каюту солью и миндалём. Гремели лебёдки. Жарко сверкало солнце, блестели радугами стаканы, блестели горы, город. Моряки в белом перекликались на палубе. Пароход готовился к отплытию. Забытый шум жизни взбадривал и веселил. Она поднялась на спардек и зажмурилась от света. Капитан откозырял ей и оскалил зубы; Батурин сидел на планшире и, глядя на воду, пел какую-то немудрую песенку.
"БЕДНЫЙ МИША"
Типографские машины предсмертно выли, выбрасывая грязные и сырые листы газеты. Костлявый армянин в элегантном сером костюме стоял около них. Одной рукой он перебирал янтарные чётки, другой держал капитана за пуговицу кителя и нараспев читал стихи:
Как леопарды в клетке, от тоски Поэта тень бледна у вод Гафиза, О звёздная разодранная риза! О алоэ и смуглые пески!
Капитан отводил глаза и сердился. Чтение стихов вслух он считал делом стыдным. Ему казалось, что Терьян публично оголяется. Но Терьян не смущался.
Пылит авто, пугая обезьян, Постой, шофёр: идёт навстречу Майя, Горит её подшива золотая. Как сладок ты, божественный Коран!
Терьян передохнул.
И катера над озером дымят. В пятнадцать сил... Тропические шлемы... Александрийские прекрасные триремы. И Энзели холодный виноград.
Метранпаж Заремба - русый и громадный, с выбитыми передними зубами, подмигнул капитану и почесал шилом за ухом. - Ну как? - спросил Терьян. - Собачий лай, - ответил капитан. - Что это за божественный Коран! Что это вообще за хреновина! Неужели Мочульский напечатает эти стихи? - Люблю с вами разговаривать, - Терьян шаркнул лаковой туфлёй и поклонился. - Мочульский напечатает, будьте спокойны, и я получу за это турецкую лиру. На лиру я куплю доллары, на доллары лиры, на лиры доллары: я спекулянт, я перещеголяю Камхи. Потом в мой адрес будут приходить пароходы с пудрой, вязанными галстуками и сахарином. - Идите к свиньям! Не поясничайте! - Пойдём лучше к "Бедному Мише", - предложил Терьян. - Заремба, мой лапы, - номер в машине. Заремба подобрал с пола несколько свинцовых болванок - бабашек - и пошёл к крану мыть руки. В раковине сидела крыса. Заремба прицелился в неё бабашкой, попал, крыса запищала и спряталась в отлив. Заремба развернул кран до отказа и злорадно сказал: - Ну, погоди, стерва, я тебя утоплю! Вода хлестала и трубила, Заремба вымыл жирные, свинцовые руки и натянул кепку. Крыс он решил истребить: каждый день они залезали к нему в кассу с заголовочными шрифтами, перерывали шрифт, гадили, грызли переборки. Потом оказалось, что тискальщик Серёжка клал после ухода Зарембы в кассу кусочки хлеба и приманивал крыс. Когда Заремба узнал об этом, он показал Серёжке волосатый кулак и сказал спокойно: - Гляди, как кокну, - мокро станет! С тех пор Серёжка бросил баловаться. Заремба работал в прежнее время цирковым борцом. Поддубный порвал ему какую-то жилу, и тогда Заремба вернулся к своему основному занятию, - с детства он был наборщиком. За спокойствие и отвращение к ссорам его сделали метранпажем. Капитан в Батуме Пиррисона на застал. В конторе Камхи ему сообщили, что Виттоль (Пиррисон) уехал куда-то на Чорох и вернётся оттуда не раньше недели. Капитан со скуки написал статью о механизации Батумского порта и отнёс в редакцию "Трудового Батума". Редактор Мочульский принял её и заказал ещё несколько статей. В редакции капитан познакомился с выпускающим Терьяном и стал навещать типографию. Воздух типографии ему понравился, - пахло трудом. Через три дня он был там своим человеком. Пошли к "Бедному Мише". Духан стоял на Турецком базаре, на берегу моря; одна его дверь выходила на море, другая - на узкую улицу, запруженную арбами и ишаками. На окне духана густыми персидскими красками - оранжевой, зелёной и синей - был нарисован бледный и унылый турок. Трубка беспомощно вывалилась из его рук. Под турком была надпись "Бедный Миша" . На другом окне краснел помидором толстяк со щеками, надутыми, как у игрока на валторне. Он держал в руке вилку, с вилки свисал длинный шашлык, а с шашлыка оранжевыми каплями стекало сало. Сало расплывалось в затейлевую надпись: "Миша, когда покушал в этим духане". Толстяк смеялся, поджав круглые ноги, и умилял капитана. Около него чёрной пеной струилось из бочки вино. В духане было душно. Вечер золотым дымом лёг на море. Пароходы на рейде застыли в тусклом стекле. Их синие трубы с белыми звёздами напоминали капитану Средиземное море. Он вытер платком обильный пот и сказал, отдуваясь: - Ну и живопёрня! Ну и климат, пёс его знает. Сыро и жарко, как на Таити. Ночью плесень, днём жара, вечером лихорадка, тьфу! Дожди лупят неделями без единой пересадки. Чёрт его знает что! Недаром французские моряки зовут Батум: Le pissoir de mer Noire. Терьян поперхнулся вином и засмеялся, отчего нос его, сухой и тонкий, даже побелел. Турки в фесках и потёртых до блеска пиджаках играли в кости. Из-под брюк белели их толстые носки. Жёлтые мягкие туфли они держали в руках и похлопывали ими по пяткам. На стене висел портрет Кемаль-паши: он скакал в дыму по зелёной земле, обильно орошённой вишнёвой греческой кровью. Кофейня для турок была отделена от общей залы стеклянной перегородкой в знак того, что турки не пьют спиртного и не едят поганой свинины, подававшейся в "Бедном Мише". Капитан морщился от вина. Оно пахло бурдюком о переворачивало внутренности, но действие его он считал целебным. Вино было почти чёрное. Капитан посмотрел через стакан на свет и увидел в фиолетовом квадрате пышную от множества юбок нищенку-курдянку. Нищенка подошла, переливаясь жёлтыми юбками, красным корсажем, синим платком, бренькая десятками персидских монет, пылая смуглым и нежным лицом. Она остановилась около капитана и скороговоркой начала осточертевший всему Батуму рассказ, как у неё украли в поезде вещи, умер ребёнок, персы убили мужа и она ночует на берег в старом пароходном котле. Капитан дал ей двугривенный; нищенка тотчас подошла к Терьяну и начала рассказ снова. - Дорогая, - сказал ей Терьян по-турецки, - хочешь заработать - иди вечером на бульвар, пройди около меня, я буду играть в лото. - Пошёл, собака, - ответила равнодушно курдянка и, махнув множеством юбок, подошла к Зарембе. По духану прошёл тёплый ветер. - Не нужна мне твоя красота. - Терьян начал сердито вращать белками. Курдянка издала гортанный клекочущий звук. Густой румянец подчёркивал гневный блеск её глаз. - Что ты к ней пристаёшь? - сказал Заремба примирительно. - Оставь женщину в покое. Терьян заговорил возбуждённо, с сильным акцентом. - Человеку хочу помочь, - понимаешь? - Он показал на капитана. - Женщина ходит всюду, всё смотрит, всех видит. Дашь ей рубль, она тебе про Виттоля всё расскажет. У дома его будет лежать, как собака. План Терьяна был отвергнут. Он был действительно глуп, - впутать в дело дикую нищенку, в дело, требововшее исключительной ловкости и осторожности. Капитан обжёгся на Сухуме - и теперь и по Батуму ходил с опаской, - как бы не столкнуться лицом к лицу с Виттолем. Первый раз в жизни ему даже приснился сон, - будто он встретил Виттоля в тесной улице, и они никак не могут разойтись, вежливо приподнимая кепки и скалясь, как шакалы. Нищенка ушла. Терьян посидел немного и пошёл на бульвар к "девочкам". Капитан сказал Зарембе: - Я дурака свалял. Не надо было рассказывать ему о своём деле. Боюсь, нагадит. Дурак ведь! - Он и нагадить не способен. Вот что, товарищ Кравченко, есть у нас репортёр Фигатнер. Вот кого бы пощупать. Он живёт рядом со мной на Барцхане. Пойдём, поставим вина, позовём его. Может быть, чего разузнаем. Капитан согласился. На Барцхану шли через порт, - у пристаней толпились синие облупленные фелюги. Трюмы их были завалены незрелыми трапезундскими апельсинами. Турки сидели на горах апельсинов и молились на юг, в сторону Мекки. На юге в сизой мгле всходила исполинская луна. Волны лениво перекатывали багровый лунный шар. Стояла уже лиловая южная осень. Листья платанов не желтели, а лиловели, лиловый дым курился над морем и горами. В лавочках продавали чёрно-лиловый виноград " изабелла". Заремба жил в дощатом домике на сваях. Вокруг тянулись кукурузные поля, в кукурузе рыдали шакалы. За садом шумела мелкая горная речка. Заремба сбегал в соседний духан, принёс вина и сыра и пошёл за Фигатнером. Фигатнер был стар и плохо выбрит. Лицом он напоминал провинциального трагика. Жёлтые глаза его посматривали хмуро. Он сказал капитану, протягивая руку с бурыми от табака и крепкими ногтями: - Очень, очень рад. Приятно встретиться в этом гнусном городе с культурным человеком. Двадцать пять лет я честно работаю репортёром, как каторжник, как последняя собака, и вот - докатился до Батума и дрожу здесь перед каждым мальчишкой. А в своё время я был корреспондентом "Русского слова", Дорошевич сулил мне блестящее будущее. Фигатнер вдруг подозрительно посмотрел на капитана и спросил: - Как ваша фамилия? - Кравченко. - Вы хохол. - Да, украинец. - Вы зачем в Батуме? - Приехал по делу к Камхи. Жду их агента Виттоля. Он сейчас на Чорохе, скоро вернётся. - Поздравляю, - промычал Фигантер. - Другого такого прохвоста нет на земном шаре. Низкая личность. Бабник, спекулянт. Как только советская земля его носит! - Откуда вы его знаете? - Я обслуживаю для газеты фирму Камхи. Сегодня я его видел, вашего Виттоля. - Как? - Капитан повернулся к Фигатнеру. - Да разве он здесь? - Конечно, здесь. Он вчера ещё был здесь, приехал на фелюге с Чороха. Капитан посидел минут десять, потом подмигнул Зарембе с таким видом, будто хотел сказать: всё сделано, спасибо - и вышел. Впоследствии, вспоминая всё, что случилось в Батуме, капитан рассказывал, что уже около дома Зарембы он ощутил тревогу. Он оглянулся. Было пусто, темно от высооких чинар. Надалеко бормотала река. Капитан замедлил шаги, что-то тёмное метнулось под ногами, - капитан вдрогнул и выругался. - Чёртова кошка! Обабился я с этой американской волынкой! Пора на море. Он остановился и прислушался. Стояла звонкая ночная тишина. Море дышало едва слышно, как спящий человек. Вдали виднелись огни Батума. "Далеко ещё", - подумал с сожалением капитан и зашагал вдоль железнодорожного полотна, потом быстро оглянулся: ему показалось, что кто-то идёт сзади. В тени чинар остановилась неясная тень. "Чего боишься, кацо? - сказала тень гортанно и возбуждённо. - Иди своей дорогой, не трогай меня, пожалуйста! - Я тебе покажу - боюсь! Иди вперёд! Тень юркнула за живую изгородь и пропала. Капитан постоял, подождал. Со стороны Махинджаур нарастал гул, - шёл поезд из Тифлиса. Далеко загорелись два его глаза. Это успокоило капитана и он двинулся вперёд. У него было ощущение, что лучше всего слушать спиной: малейший шорох передавался ей лёгкой дрожью. "Истеричная баба, - обругал себя капитан. - Сопляк! Он шёл быстро, несколько раз оглянулся, - никого не было. Шоссе светилось мелом и лунным мелом. Поезд догонял его, мерно погромыхивая. Когда поезд поравнялся с капитаном, в грохот его ворвался резкий щелчок. Капитан спрыгнул в канаву и огляделся, - из-за живой изгороди блеснул тусклый огонь, хлопнул второй выстрел, кепка капитана слетела. Капитан начал вытаскивать из кармана браунинг, - револьвер запутался, он вывернул его вместе с карманом, высвободил и выстрелил три раза подряд в кусты. Там зашумело, гортанный голос что-то крикнул, но за шумом поезда капитан не расслышал слов. Он схватил кепку, нахлобучил, побежал, спотыкаясь, рядом с поездом, изловчился и вскочил на площадку. На ней было пусто, под ногами валялось сено. Капитан сел, вынул из обоймы оставшиеся пули и выбросил их. Поезд шёл по стрелкам, у самого лица проплыл зелёный фонарь. Капитан снял кепку, пригладил волосы: в кепке на месте якоря была широкая дыра. Он засунул кепку в карман и пробормотал: - Его работа. Ну, погоди ж ты, гадюка. Я тебя достукаю! Непривычный страх прошёл. Капитан краснел в темноте, - он три раза погибал на море, дрался с Юденичем, сидел в тюрьмах, ожидая смертного приговора, но никогда не испытывал ничего подобного. "Слабость", - думал он. - От жары от этой, от сырости распустил нюни. Он решил обдумать всё спокойно. Выстрелы не были случайными, - за ним следили от дома Зарембы. Он это почувствовал тогда же. Кто стрелял? Голос в кустах был как-будто знакомый, но чей - капитан никак не мог вспомнить. Ясно, что работа Пиррисона. Если он решил убить капитана, значит, дело гораздо серьёзнее, чем казалось вначале. Нужно захватить его сейчас же, по горячим следам. "Портачи", - подумал капитан о Берге и Батурине. Неделю назад он послал им телеграмму, но до сих пор их не было. Придётся работать одному. Он соскочил с площадки, когда поезд медленно шёл через город. Была полночь. Темнота казалась осязаемой, - хотелось поднять руку и потрогать шерстяной полог, висевший над головой. Редкие фонари вызывали смутное опасение: капитан их обходил. В переулке он задел ногой крысу, она взвизгнула и, жирно переваливаясь, побежала перед ним. Капитан остановился, прислушался и сказал: - Вот паршиво! Скорей бы конец! Около общежития для моряков, где он остановился ( общежитие носило громкое имя "Бордингауз" ), капитан заметил у дверей сидящего человека. Он полез в карман, нащупал револьвер, но вспомнил, что выбросил пули, и, решившись, быстро подошёл. Море тихо сопело. Вода, булькая, вливалась в щели между камнями и выливалась с сосущим звуком. На ступеньках сидела нищенка-курдянка. Она подняла на капитана смуглое и нежное лицо и улыбнулась. На глазах её были слёзы. - Пусти ночевать. Я красивая, жалеть, дорогой, не будешь. - Ты чего плачешь? - Маленький мальчик такой... - Курдянка показала рукой на пол-аршина от ступеньки, - Измет, мальчик, зачем умер! Доктор не мог лечить, никто не мог лечить. Теперь хожу, прошу деньги. Каждый человек хватает меня, ночуй с ним. Она скорбно закачала головой. - Ай-я-я, ай-я-я! Я тебе зла не желаю, пусти меня ночевать. Ты смотри. Курдянка распахнула платок, - груди её были обнажены и подхвачены внизу тёмной тесьмой. Капитан смотрел на неё, засунув руки в карманы. Смутное подозрение бродило у него в голове. "Хороша" - подумал он. Смуглые и маленькие груди казались девичьими. "Наверное, врёт что был ребёнок". Такие лица камитан где-то уже видел: с густыми бровями, с полуоткрытым влажным ртом, с тяжлыми ресницами. - Слушай, девочка, - он неожиданно погладил курдянку по блестящим волосам. - Ты мне не нужна. Вот, возьми, - он дал ей рубль, - а переночуешь здесь, в коридоре, никто тебя не тронет. Ощущение тёплых женских волос было потрясающим. Капитан знал женщин, независимых и рыжих портовых женщин, ценивших силу, жадность и деньги. Об этих женщинах он не любил вспоминать. После встреч с ними он долго вполголоса ругался. Сейчас он испытывал смятенье. Ему казалось, что он должен сказать что-то очень хорошее этой женщине - дикой, непонятной, плачущей у его ног. Он поколебался, шагнул к двери, но курдянка схватила его за локоть. - Слушай, - сказала она тихо и быстро. - Слушай, дорогой. Ходи осторожно, с тобой в духане злой человек сидел. Он давал мне деньги, говорил - смотри за ним, каждый день приходи, рассказывай, спи, как собака, у его дверей. Капитан обернулся, потряс её за плечи: - Какой человек? - Молодой, по-турецки который говорит. "Терьян", - капитан невольно оглянулся. Он чувствовал себя как затравленный зверь. Ну, попал в переплёт. Он не вернулся к себе в гостиницу. Впервые в жизни он испытал тяжёлое предчувствие, противную тревогу и пожалел о том, что нет Батурина и Берга. "Азия, - думал он, - будь она трижды проклята!" Он пошёл с курдянкой к маяку в пустой корабельный котёл. Котёл лежал у самой воды. Он врос в песок, был ржавый, но чистый внутри. Капитан зажёг спичку: в котле были навалены листья, было тепло и глухо. Отверстие было занавешено рогожей. Он лёг и быстро уснул. Курдянка взяла его голову, положила на колени, прислонилась к стенке котла и задремала. Ей казалось, что вернулся муж, спокойный и бесстрашный человек, что он подле неё и она скоро уедет с ним в Курдистан, где женщины полощут в горных реках нежные шкуры ягнят. Когда капитан проснулся, из-под рогожи дул прохладный ветер. Над самым своим лицом он увидел смеющиеся губы, ровный ряд зубов, опушенные ресницы. Он сел, похлопал курдянку по смуглой ладони и сказал: - Ничего, мы своё возьмём. Жаль мне тебя, девочка. Дика ты очень, - зря красота пропадает. Он выполз из котла и пошёл в типографию к Зарембе, выбирая улицы попустыннее. Он думал, - как хорошо, если бы у него была такая дочка, и как глупо, что её нет. А жить осталось немного. На душе был горький хмель, какой бывает после попойки. Он отогнал назойливую мысль, что курдянка очень уж дика, а то бы он женился на ней. " Ну и дурак", - думал он. По пути он зашёл в кофейню, долго пил кофе, глядел на яркое утро. Ему не хотелось двигаться. Сидеть бы так часами на лёгком ветру и солнце, вспоминать тяжёлые ресницы, смотреть на весёлую, зелёную волну, гулявшую по порту, выбросить из головы Пиррисона к чёртовой матери! В типографии капитан застал волнение. Фигатнер сидел за столом и крупным детским почерком писал заметку. Около него толпились наборщики и стоял Заремба, почёсывая шилом за ухом. - Вот какое дело, - сказал он смущённо капитану. - Терьяня подстрелили. Капитан подошёл к столу и через плечо стал читать заметку. Фигатнер сердито сказал: - Не весите над душой, товарищ!