РОДНИКОВЫЙ ВОЗДУХ
На станции Казбек испортился руль. Седой шофёр натянул синюю замасленную куртку и полез под машину. Серый и низкий "фиат" был ещё тёпел от стремительного бега над пропастями, шиферная пыль, покрывала его лакированные крылья. Внизу переливался через камни мутно-зелёный Терек. Казбек был в тумане. Стояла осень. На днях должны были закрыть Военно-Грузинскую дорогу. В долинах Арагвы глаз отдыхал на багряных виноградниках. Перевалы напоминали о море в синий зимний день, - так же чист был воздух, и снега ослепляли зернистой белизной. В это время года дорога пустынна. Встерчались только скрипучие арбы, нагруженные камнями, и молчаливые всадники в потёртых бурках. Они косились на машину и сдерживали поджарых коней. Машина гуко неслась, стреляя щебнем в парапеты, и незатихающее её движенье создавало впечатление неподвижности: седой и стареющий к зиме Кавказ вращался вокруг грамадами хребтов, багрянцем долин, тишиной и невесомым небом. Север приближался с каждым километром: впереди были степи, оттуда задувал временами ледяной ветер, и шофёр натянул после перевала меховую рыжую куртку. Нелидова зябла, от холода лицо её побледнело. В Пассанаури к машине подошёл грузин-пастушонок, крошечный и печальный. Ему было не больше семи лет; он держал за ремень и тянул по земле старинное кремневое ружьё. Козы блеяли на скалах. От земли шёл запах высохшей травы. Нелидова вышла из машины. От глубокого безмолвия, от тесноты гор и ясного ощущения осени у неё сжалось сердце. Она подняла пастушонка на руки и поцеловала в тугую, смуглую щеку. Пастушонок вырвался, подобрал ружьё, отошёл в сторону и долго смотрел на машину и на странных людей, пивших на террасе духана вино и горячий чай. Люди эти были веселы и старались заманить его поближе, особенно один - высокий, с золотой бляхой на кепке. Он протягивал пастушонку шоколад в серебряной бумаге и говорил хриплым и страшным голосом: - Ну, иди, иди, чего же ты боишься! Пастушонок не выдержал, подошёл, схватил шоколад и побежал к своим козам. Ружьё скакало и гремело по камням. В Казбеке задержались. Починка была сложная, и шофёр чинил не спеша: близился вечер, а ночью ехать было всё равно нельзя. Пришлось заночевать в пустой и холодной гостинице, - двери в ней не закрывались. - Хозяин - лодырь и, видимо, неудачник - пил вино с аробщиками и не обращал внимания на посетителей. Пусть устраиваются, где хотят, все комнаты свободны, - пожалуйста, выбирай, что нравиться. Глан походил по гостинице, поднялся по скрипучей лесенке наверх и выбрал самую холодную комнату, окнами на Терек и Казбек. Густел вечер, горы стали мрачными. Казалось, из ущелья нет выхода, и всю жизнь будет этот сизый сумрак, пустынность, холодное небо, где плыли красные подветренные облака. Когда все легли на кошме, укрывшись плащами и бурками, Батурин достал дневник Нелидова, сел к столу, открыл наугад и начал читать.
"На большой высоте хорошо бы остановить мотор, добиться, чтобы аппарат парил над землёй, и дышать. Люди давно потеряли ощущение дыхания. Ни одно чувство не может сравниваться с ним. Во время полёта из Тифлиса в Москву я сел в горах: началась течь в бензиновом баке. Я чуть не свернул себе шею. Вдали были горные пастбища. У самых колёс аппарата шумелапо камням вода, я опустил в неё руку - рука заледенела. Было раннее утро, незнакомая страна дымилась в долинах. Над её дымом стоял этот воздух, пахнущий снегом и молодостью. Я дышал медленно, с наслажением, и мне казалось, что я глотаю лёд. Голова свежела с каждой минутой. Я разделся, облилися водой, закурил и лёг у колёс аппарата, укрывшись пледом. Я спал очень долго и, проснувшись, понял, что лучшее, что есть в мире, - родниковый воздух и горная тишина..."
Батурин перевернул несколько страниц.
"Косматый осенний рассвет над Парижем. Внизу только мутный блеск аспидных кровель. В дожде - запах вянущих и пышных парков - всех этих Версалей, Сен-Клу, Монсо. Дождь мелко и тепло бьёт в лицо, - я лечу в бесконечном душе. Справа как будто угадывается дымящаяся туманом Англия. Аэродром скользкий, пустой. Дождь шуршит в боксетах. Люди под зонтиками спешат к аппарату. Я жму мокрой рукой их тёплые земные руки, - в них ещё сохранилось тепло постелей и комнат, наполненных кофейным паром. Сонный, зябкий, я еду на машине в полпредство, рядом со мной сидит сотрудница его, московская девушка, платье не закрывает её круглые маленькие колени. Она смотрит на меня смущённо из-под мокрых ресниц и не знает, о чём говорить. Париж блестит, тонет в чёрном асфальте, в росе этого чудесного дождя, и я дремлю, сползаю на кожаные подушки сиденья, вижу, как сверху проносяться голые ветки платанов и окна мансард, освещённые изнутри, - раннее утро похоже на сумерки. Девушка трогает меня за рукав и говорит: "Потерпите, ещё немного, милый, уже скоро". Так говорят сёстры или любимые женщины. Я с изумлением смотрю на неё. Я ничего не понимаю, - мне кажется, что только сон разрешит эти странности жизни, без которых жить всё же немыслимо. Так я провёл в париже два дня в лёгком волнении. Впервые мне не хотелось летать. Я почувствовал привязанность к земле, к мокрым дорожкам в садах, к вкусу жареных каштанов, к круглым девичьим коленям и к весёлым глазам парижских шофёров. В этих днях было смешение диккенского уюта с новейшими моторами "ситроена". Мне нестерпимо хотелось поехать в Бретань, в эту страну, похожую на детские переводные картинки. Там клейко и старо пахнет зеленью и морем. В такие дни жизнь казалась мне сделанной игрушечным мастером, - от неё шёл запах свежих опилок, краски и снега..."
Батурин закрыл тетрадь, задул свечу и подошёл к окну. Над горами полыхали звёзды. Монотонно гудел Терек, да слышался пьяный храп неудачника-хозяина. Батурин осторожно лёг рядом с Бергом. От холода у него ныло плечо, он не мог заснуть. Берг к утру проснулся, поглядел за окно. Сизый, как бы налитый мутной водой рассвет неуютно вползал в комнату. Берг согрелся и ему хотелось, чтобы ночь тянулась бесконечно. Он тихо спросил Батурина: - Скажите мне правду, - она простила меня? - Да. - Как вы думаете, - спросил ещё тише Берг, - лет, через сто люди найдут способ вылечивать раны, которые теперь считаются смертельными? - Конечно. - Мы рано с вами родились, Батурин. Капитан повернулся на другой бок и проворчал: - Бросьте разводить философию. Вот невозможные типы! Берг затих. Утром машина вынесла их из ущелья, - горы остались позади дымной стеной. Они прямо подымались из серой по осени степи. Над равниной висело реденькое, русское небо, дул тёплый ветерок, пахло дымом соломы. На западе глыбой ломаного льда синел Эльбрус. Кавказ отодвигался в туманы, в нескончаемые дали.
ЭХ, РОССИЯ, РОССИЯ!..
Пароход из Москвы опаздывал. Паромщики разожгли на морском берегу костёр, - в осеннем дне зашумел огонь. Над Окой потянуло лёгким дымком. Приокские луга стояли в росе дождя, съеденные ненастьем. Бурые листья падали со старой ветлы у пристани. Глан предложил пойти дожидаться в чайную. Нелидова и Батурин согласились. Они пошли через рыжие пески в Верхний Белоомут. С чёрных веток ветер стряхивал отстоявшиеся капли. За чистыми окошками краснела герань; казалось, воздух был пропитан назойливым сладким запахом её листьев. В трёх верстах от Белоомута в сельце Ивняги жила нянька Нелидовой - бабка Анисья. Муж её - огородник - всё время пропадал по ярмаркам. Новый дом со светлой горницей весь год стоял пустой, - старуха жила на чёрной половине. Теперь в горнице поселились Нелидова, Батурин и Глан. Глан бывал в горнице только днём, ночевал он на сеновале. Батурин спал в клетушке олодо горницы, из окна была видна Ока, а по ночам - редкие береговые огни. Приехали они сюда на неделю, но жили уже две - ждали Берга. В чайной на втором этаже, на закоптелых стенах были наклеены портреты вождей - Ленина, Калинина. За узкими окнами стучали о стену худые берёзы. Накрапывал дождь. Среди площади чернели дозатые ларьки - место густо унавоженных и сытых базаров. - Эх, Россия, Россия! - промолвил Глан и задумался, глядя, как по верхушкам берёз дует морской ветер. Поздняя осень здесь, в Рязанской губернии, была холодна. Бодрили рассветы, съедавшие листву крепкой росой. Глан любил ходить за покупками из Ивнягов в Белоомут через берёзовый лес. Идти и слушать, как шелестит дождь, насвистывать, смотреть на туман над Окой. Вода в реке была железного цвета. Отогревшись в чайной, среди пара и белых фарфоровых чайников, Глан возвращался всегда в сумерки. Дни стояли короткие, похожие на серые и медленные проблески. Волчья тишина залегала в полях. С востока ползла густая и дикая ночь - ночь смутного времени, веков Ивана Грозного косматая, сдувавшая набок рыжие бороды паромщиков. На пароме пахло прелой лошадиной шерстью и рыбой. Фонарь на шесте был беспомощен. При взгляде на него, казалось, что никакой Москвы нет, - нет ни электричества, ни железных дорог, ни книг, ни театров, а есть только этот хриплый собачий лай, храп лошадёнок, осизлые телеги, хлюпанте воды в сапогах да вот эти прибитые к земле, придавленные ночью Ивняги, Белоомуты, Ловцы и Борки. Жестяные лампочки за потными окнами вызывали мысль о тепле, заброшенности и желани спать, - спать до рассвета, когда моргающий денёк прогонит ночную, непролазную тоску. - Чудно! чудно! - пробормотал Глан и закурил. Батурин спросил: - Вам здесь не нравиться? - В том-то и дело, что нравиться. Неожиданно всё очень. Вчера на Оке встретил шлюпку, - идёт под парусами к Москве. На шлюпке матросы-каспийцы. Шлюпка пристала у парома, матросы вышли, - всё молодежь, комсомольцы. Оказывается, - это переход из Баку в Москву. Я с ними чай пил, познакомился. Один из них рулевой Мартынов, он плавал на "Воровском" из Архангельска во Владивосток, видел Сунь Ят-сена, много о нём рассказывал. Вспомнили с ним Шанхай. Чудно. Пастушонок Федька влез в наш разговор: " У меня, говорит, дядька был командующим Красной Армией на Дальнем Востоке. Во! Рабочий, говорит, с Коломенского завода. Видал! Вот в энтом, говорит, месте он прошлый год рыбу удио, приезжал на побывку". А старик Семён мне все уши прожжужал про Малявина. "Вот, которые, говорит, обижаются на мужичков, - дикий, мол, народ, бессознательный, матерщинники. Неверно! Брехня! Ты слушай, тут вот недалече, усадьба художника нашего Малявина что с её было. Как дали свободу, все усадьбы палили, а в его усадьбе даже наоборот, мужички охранение поставили. Я сам в ём стоял. Для охраны картин. Чтоб ни-ни... Мы тоже не лыком смётаны, кое-чего и мы понимаем. Ты не гляди, что я серый. Серость-то моя не больно простая." На днях встретил огородника Гришина. Болтали о сём, о том - больше насчёт ярмарок: где лучше - в Егорьевске, в Коломне или Зарайске, а потом оказалось, что у этого огородника племянница - скульпторша Голубкина, ученица Родена. Вот и разберись. Матерщина. Женщины, прекраснее которых я не встречал, болота, и среди болот в дрянной церковке - икона, может быть Рублёва, не знаю, таких красок и мастерства нет и на Западе. Чёрт знает что. Паромщик Сидор молчал, молчал, а вчера проговорился: он в тысяча девятьсот пятом году был комиссаром Голутвиской республики, Гершуни знал, историю его расскажет лучше, чем мы с вами. Идёт вот такой мужичонка, порты подтягивает, смотришь на него и дрожишь, может быть, в душе-то он Толстой или Горький. Прекрасна страна, а сила в ней - рыжая, тугая, налитая она ей, как вот зимние яблоки, румянец в щёки так и прёт. С Оки глухо затрубил пароход. Пошли не спеша на пристань. Пароход трубил за разрушенными шлюзами, верстах в пяти. У пристани сбились телеги. Лошадёнки, засунув морды по уши в полотняные торбы, жевали овёс. Подводчика похаживали около, вздыхали, ругались о каких-то "кровяных сазанах". Вода на речке морщилась от дождя. Пароход с непонятным названием "Саратовский Рупвод" долго и бестолково шлёпал колёсами, навалился на пристань, пахнул теплом и паром. Берг махал с палубы кепкой. Сгорбленный, с поднятым воротником, он показался Нелидовой родным и печальным. - Как чудесно, - сказал Берг возбуждённо, здороваясь со всеми. Как хорошо на реке. Я отдохнул на два года вперёд. В Ивняги пошли пешком. От голых кустов с красной глянцевитой корой пахло терпко и славно. Над лесом небо прояснилось, - белое солнце пролилось на серые колокольни Белоомута. Рыхлый песок был напитан влагой. Берг шёл и оттискивал глубокие следы; они наливались водой, такой чистой, что её хотелось выпить. Встретились подводы - огородники везли в Зарайск яблоки. После подвод остался крепкий запах яблок и махорки. - Как хорошо, что вы приехали сюда отдыхать. - Берг улыбнулся. - Вот где всё можно продумать. Теперь слущайте новости. Дневник капитан уже сдал, инженер потрясён, он даже заболел оь хтого. Наташа ждёт вас. Капитан нашёл комнату в Петровском парке и перевёз туда Миссури и всё своё барахло. На днях он получает пароход, где - не знаю, ещё неизвестно. Берг помолчал. - Вы читаете газеты? - Редко. - Глан заинтересовался. - А что? - Да... - Берг замялся. Зачастил дождь, и они пошли быстрее. Нелидова шла легко, перепрыгивая через лужи. - Да... Есть крупная новость... Дело в том, что Пиррисон... Нелидова шла, не подымая голову, - казалось, она тщательно рассматривает дорогу. - Пиррисона расстреляли, - сказал быстро Берг и посмотрел на Нелидову. В напряжённых глазах её был холод, брезгливая морщинка легла около губ. Глан и Батурин молчали. - Расстрелян также и тот, китаец. - Берг поднял с земли бурый стебель щавеля и внимательно его рассматривал. - Где? - спросил Глан. - В Тифлисе. - Пойдёмте, вы промокните. - Нелидова пошла вперёд по береговой тропе. В горнице бабка Анисья собрала чай. Нелидова накинула лёгкий серый плащ, - ей было холодно. Она изредка проводила рукой по волосам, потом взглянула на Берга и сказала, болезненно улыбаясь: - Милый, милый Берг, вы боялись, что мне будет трудно узнать об этом. Всё это прошлое, такое же скверное, как и у вас. Я совсем не та, что была в Керчи и в Москве. Эти места меня успокоили. Здесь всё как нарочно устроено, чтобы оставить человека наедине с собой. Батурин заметил совсем новые её глаза. Один лишь раз они были такими: в Батуме, когда курдянка гадала у Зарембы и куплетист спел песенку о тетрадке в сто один листок. Вечером Берг читал свой новый роман. Движение сюжета произвело на Батурина впечатленье медленного вихря. В простом повествовании Батурин улавливал контуры истории, прекрасной, как всё пережитое ими недавно, и вместе с тем далёкой, как голоса во сне. Он понял, что ночь, рязанская осень, дожди - всё это хорошо, нужно, что жизнь переливается в новые формы. На следующий день Берг подбил Батурина пойти купаться. Батурин взглянул за окно и поёжился: от Оки шёл пар. Купались они около разрушенного шлюза. В голых кустах пищали и прыгали озябшие, крошечные птицы. Небо почернело, - тогоооо и гляди пойдёт снег. Батурин стремительно разделся и прыгнул в воду: у него перехватило дыханье, показалось, что он првгнул в талый снег. Он поплыл к берегу, вскрикнул и выскочил. Растираясь мохнатым полотенцем, он понюхал руки - от них шёл запах опавших листьев, ноябрьского дня. Он оделся, поднял воротник пальто; кепку он оставил дома. Волосы были холодные, и по ним было приятно проводить рукой. Берг оделся не снеша, - купанье в этот хмурый ледяной день доставляло ему глубокое наслаждене. Он поглядел на Батурина и удовлетворённо ухмыльнулся. - Вы помолодели лет на десять, - сказал он, танцуя на одной ноге и безуспешно стараясь попасть другой в штанину. - У вас даже появился румянец. Вы - ленивы и нелюбопытны, до сих пор не могли раскачаться. Купайтесь каждый день и пишите, - два лучших занятия в мире. - Я пишу. - Прочтёте? - Да, вот только кончу. - Благодорите Пиррисона. Если бы не эти поиски, вы бы закисли в своём скептицизме. Очень стало жить широко, молодо. Вот кончу роман, поеду в Одессу, там у меня есть одно дело. Зимой в Одесск норд выдувает из головы всё лишнее и оставляет только самое необходимое, - отсюда свежесть. Пойду пешком в Люстдорф мимо заколоченных дач: пустыня, ветер, море ревёт красота. Едемте. Есть такие старички-философы, мудрые старички, - с ними поговоришь: всё просто, всё хорошо. Так и одесская зима. Ходишь по пустым улицам и беседуешь с Анатолем Франсом. - В Одессу я не поеду, - ответил Батурин. - У меня есть дело почище. - Какое? - Пойду в люди. Обратно шли по тропе через заросли голых кустов. Ветер нёс последние листья. Вышли в луга и увидели Нелидову,- она быстро шла к ним навстречу. Ветер обтягивал её серый плащ, румяное от холода лицо было очень тонко, тёмные глаза смеялись. Она взяла Батурина под руку и сказала протяжно: - Разве можно кидаться в ледяную воду? Эти берговские выдумки не доведут до добра. Берг подставил ей щеку. - Потрогайте, - горячая. Нелидова неожиданно притянула Берга и поцеловала. - Берг, какой вы смешной! Берг покраснел. Шли домой долго, пошли кружным путём в обход озера. К щеке Нелидовой, около косо срезанных блестящих волос, прилип сырой лимонный лист вербы. Желтизна его была припудрена серебряной мельчайшей росой. Около озера Берг остановился закурить и отстал. Маленькие волны плескались о низкий берег. Нелидова крепко сжала руку Батурина, заглянула в лицо - с глазах её был глубокий нестерпимый блеск - и быстро сказала: - Теперь-то вы поняли, почему я не могу бросить вас? Это началось у меня ещё там, в Керчи, когда я потеряла браслет. Батурин осторожно снял с её щеки тонкий лист вербы. - Мне надо было сказать вам это первому. Я, как всегда, опоздал. Берг нарочно шёл сзади и хрипло пел: