Выбрать главу

Равнодушен древний храм на мысе над обрывом... Перемешала смерть в рудой земле пустынь Героев бронзовых и мраморных богинь. Покоя славу их в кустарнике дремливом.

Он увидел строчку:" Земля, как мать, нежна к забытым божествам" - и вспомнил дневник Нелидова, сияние капитанского примуса и своё купанье в Серебрянке. Широкий ветер дул на горячие пески и переворачивал твёрдые страницы. "Эх, жить бы так целую вечность", - подумал Берг и вздрогнул от окрика Обручева: - Ложитесь! Берг поднял голову. - Ложитесь, говорю вам. Спрячьте голову! Это она! Берг перевернулся спиной вверх, положил голову на руки и из-под пальцев посмотрел вдоль берега. Навстречу шла Левшина. Ветер рвал её платье, она по-детски придерживала его у колен. Ветер обнажал её ноги, показывая черту чёрных, туго обхватывающих бёдра, трусиков. Её улыбка, блеск глаз и зубов производили впечатление необычайной молодости. Она казалась подростком. Нинка бежала по краю прибоя. Левшина сказала: - Нинок, ты смотри получше. Не пропусти дядю. Берг затаил дыхание, - в рот ему попал песок. Левшина остановилась шагах в ста и сбросила платье. - Берг, - сказал Обручев, - не похоже, что это её дочка. У неё тело девушки. Она повторяет, мне кажется, ваш гениальный план. Она ищет нас. - Ну и пусть. - Берг сел спиной к Левшиной и начал поспешно одеваться. Ну и пусть. Что вы, не понимаете, - надо смываться. "Смылись" они очень быстро. Берг отправил "рапорт" капитану о том, что ни Пирросона, ни Нелидовой в Одессе не обнаружено и что он выезжает в Севастополь. Уехал он через два дня. Шёл "Ильич". На просторных палубах было свежо и чисто, в проходах дул сквозной приятный ветер, а на молу лежал чудовищный зной и пахло серой. Обручев не выдержал и сбежал. Берг насвистывал и бродил по пароходу среди чемоданов, детей, собак, возбуждённых женщин, крика, грома лебёдок. Берег ушёл стаей машущих крыльями чаек, - провожающие махали шляпами и платками. Прошли ржавые от зноя берега Фонтана, пляж Ковалевского, и параход, тяжело чертя по горизонту бугшпритом повернул в открытое море. У Берга защемило сердце, и он подумал, что уезжать сейчас из Одессы, пожалуй, не стоило. - Бегу от судьбы, - пробормотал он и пошёл в кают-компанию с видом человека, проплававшего по морям всю жизнь. Берега Одессы опускались в густое море, в древнюю мглу. Шум волн, казалось, старался загладить в памяти одесские дни. - Да, много было солнца, - сказал вслух Берг и вздохнул. Официант покосился и поставил перед ним стакан крепчайшего красного чая с кружком бледно-золотого лимона.

КИТАЕЦ-ПРАЧКА

В Таганроге Батурин прожил неделю. Никаких следов Пиррисона и Нелидовой он не нашёл и решил ехать в Бердянск. Решение это стоило двух бессонных ночей, - он думал о Вале, и опять пришла к нему пронзительная жалость. Он не находил себе места. Валя была молчалива. Она догадывалась, что Батурин решил уехать, но ничего не спрашивала, только плакала по ночам. Всё это было тем тяжелее для Батурина, что она ни слова не сказала ему о любви, - всю неделю Батурин прожил с ней, как с давно потерянным другом. Вечером, накануне отъезда Валя ушла, ничего не сказав, и вернулась около полуночи. Электричество в номере не горело. Батурин сидел при свече и писал письмо капитану. Валя остановилась в тёмных дверях. Батурин слышал её отрывистое дыханье и внезапно, ещё не видя её, понял, что несчастье вошло вместе с ней в пустую и чёрную комнату. Это ощущение непоправимой беды было так остро, что Батурин боялся оглянуться. - Валя! - позвал он тихо. Она молчала. - Валя, вы? Она молчала. Электрическая лампочка медленно налилась мёртвым светом. Батурин оглянулся и встал. Так они стояли несколько минут. Валя была бледна, яркие пятна на её щеках казались трупными, глаза были полузакрыты. - Я, - хрипло сказала она. - Не разговаривайте со мной, иначе я буду кричать. Она, шатаясь, подошла к кровати, упала на неё ничком и затихла. Батурин потушил свет, сел на подоконник и просидел несколько часов. Ему было холодно. Неуютно и сурово гудело море. Стараясь не шуметь, он закурил, - спичка осветила пустую комнату, раскрытый чемодан на полу, вздрагивающюю спину Вали. Валя села на кровати, поправила волосы. - Ну вот, - она вздохнула с деланным облегчением, - всё и прошло. Завтра провожу вас и поеду в Ростов. - Поезжайте со мной. - Нет, уж, спасибо. - Она помолчала и тихо добавила: - Зачем? Батурин ничего не ответил. - Зачем? - повторила громче Валя. - Да вы не бойтесь, я опять кокаину нанюхалась. Уже всё прошло. - Я вижу, - сказал Батурин. Ему хотелось сказать ей, что впереди горькая, но прекрасная и переменчивая жизнь, моря, встречи, снежные зимы, тепло человеческих душ, но он сдержал свой порыв и вслух оценил свои мысли: - Всё это - сантименты! Он не видел, как Валя сжалась; будто её ударили по щеке, и покраснела до слёз. - Да, - отвечала она глухо. - Конечно, не стоит... А теперь, ложитесь, светает. Батурин лёг. Он долго не мог согреться. Шум утра раздражал его и прерывал короткие сны. На следующий вечер он уезжал. Ветер обрушился на город. Он дул неизвестно откуда, - казалось, со всех сторон, - хлопал ставнями, пылил, свинцовыми полосами гулял по морю. К вечеру он усилился. Фонари мигали, не не светили. У мола скрипел на тросах блещущий чёрной краской пароход "Феодосия". Город, степи, вся жизнь тонули в этом ревущем дыханье ветряном водопаде. На пристани Валя, прощаясь, поцеловала Батурина. В этом её поцелуе были горечь и слёзы. Батурин ощутил на губах солёный привкус. Он сжал её руки, но Валя быстро сказала: - Идите! С палубы он смотрел на неё, мёртвая улыбка кривила его губы. Валя подошла к краю пристани. Ветер трепал чёрными порывами её платье. Рядом с Батуриным стоял китаец, щуря впадины дряхлых тысячелетних глаз. Он смотрел то на Валю, то на Батурина, почёсывая поясницу. Когда пароход отвалил, яростно свистя паром, Валя подняла руку и что-то крикнула. Батурин не расслышал. Огонь фонаря пробежал по её лицу, - глаза её были полны слёз. Она быстро подошла к корме парохода и опять что-то крикнула, но Батурин снова не расслышал. В ответ он только махнул рукой. Чёрная пристань с двумя жёлтыми фонарями, шумя, отодвинулась назад. Сбоку, со стороны моря, ударил ветер, понёс шипенье пара, крики, шум волн, бивших о мол. "Кончено!" - подумал Батурин и сел на корме за рубкой. Рядом на скамейке сидел китаец. На его лайковое лицо светила тусклая лампочка со спардека. Скрипели рулевые цепи, и гулко дышала машина. Звёзды пересыпались белыми зёрнами. Волны с тихим шумом шли с запада и уходили прочь, к Таганрогу, будто спешили на штурм отдалённой крепости. Китаец перекинулся с Батуриным несколькими словами. Он держал в Бердянске прачечную; звали его Ли Ван; родом он был из Фучжоу. В Мариуполь пришли ранним утром. На море лёг дымный синеватый штиль. Ослепительно хохотали рыбачки, - они тащили в корзинах колючую рыбу. Батурин во время стоянки парахода сходил на базар, завалённый помидорами. Море накатывалось на сухую, розовую поутру степь. Серые волы стояли на берегу; их глаза были синие и влажные, как море. В Мариуполе Батурин не останавливался. Следы Пиррисона, по словам Вали, могли быть только в Бердянске и Керчи. Он сошёл в Бердянске вместе с Ли Ваном. На параходе Ли Ван был немногословен. Он спал или ел копчёную кефаль, облизывая детские коричневые пальцы. Иногда он смотрел за борт и пел унылые песни. Бердянск был крепко высушен солнцем. На набережной хрустел сухой чертополох. Листва акаций уже желтела ( хотя был только июнь ). Рыжие кошки спали на тротуарах. Пустынность и сухость этих мест пришлись по душе Батурину. "Тут я застряну", - решил он, забыв о гневных капитанских письмах. Надо было собраться с мыслями. Он чувствовал себя как человек, ошибившийся поездом, едущий совсем не туда, куда надо. Он решил подольше остановиться в Бердянске, на рубеже Азовского моря. Он цеплялся за этот город, как будто дальше была пропасть. По совету Ли Вана он снял комнату у вдовы-матроски Игнатовны, ходившей на подёнщину к грекам. Ли Ван принял Батурина за коммивояжера, то же думала и старуха Игнатовна. Несколько дней Батурин провалялся на маленьком каменистом пляже. Он загорал, курил, не хотел ни читать, ни думать. Мягкое оцепенение сковывало тело. Было такое состояние, как после сыпного тифа, - хотелось пустынности, дней бесшумных, как солнце, свежего сна и простой какой-нибудь песенки. Батурину нравилось, что в столовой, где он обедал, было темно от зелени и пустынно. Когда хозяин звякал тарелками, Батурин вздрагивал и оглядывался, - за окном было видно море, на углу под акацией спал сидя чистильщик сапог, морщинистый и бессловесный айсор. Лишь изредка по чистым скатертям дул ветер, и дым папиросы улетал к хозяину, за чёрную таинственную стойку. Там блестели бутылки, и розовый, золочёный и синий строй чайников напоминал лубочную персидскую сказку. Батурин рассказал Игнатовне, что ищет сестру. Она в своё время сбежала с добровольцами из Киева и якобы жила в Бердянске. Игнатовна поохала, вытерла глаза уголком платка и пошла на подёнщину - мыть полы к грекам. А через сутки историю Батурина знали все старухи и простоволосые женщины, стиравшие по дворам бельё. Они провожали его ласковыми взглядами и ставили в пример мужьям. - Вот, смотри, как человек за сестру заботиться, - не то что ты, ирод! Тебе и жена - не человек, не говоря за сестру. Тьфу! Однажды в столовой к Батурину подсел и представился какой-то чёрный человек. Фамилия его была Лойба. Коммивояжёр по профессии, он, ввиду плохих дел и отсуствии солидных фирм ( Лойба вздохнул в пышные мопассановские усы ), имел вид жалкий и занимался низким ремеслом работал шпагоглотателем в местном цирке. Лойба говорил с польским прононсом, был величав и благороден в нищете, называл Батурина "коллега" и проявил большие познания по части подтяжек, дамских подвязок и прочей галантереи. Он сказал Батурину: - Я специально позволил себе побеспокоить вас, коллега, зная о вашем семейном затруднении. Мы - люди ума, интеллигенты. Я слухил в австрийском посольстве в Петрограде. Мы понимаем друг друга. Извиняюсь, но я вспомнил. Я уже третий год вынужден жить тут, в этой паскудной дыре, и я многих знаю. Перед эвакуацией одна молодая женщина вышла замуж за английского офицера, и они уехали на миноносце в Турцию. Извиняюсь, если ошибся. Батурин нз вежливости расспросил. Молодая женщина была толста, "глаза имела как слёзы ребёнка", закручивала косы вокруг головы, и звали её Эсфирь Львовна. Нет, эта не подходит. - А вы случайно не встречали здесь американца Пиррисона? Лойба покосился. - Нет, знаете, со всякими проходимцами я не имел дела. - Почему проходимцами? - Достаточно, что у нас в цирке есть американец. Он делает всякие щтуки на трапециях. Так он, знаете, не имеет ни малейшего почтения к людям. Он достиг такой наглости, что заявил на меня, будто я ворую из столовой серебряные кольца для салфеток и прочие вещи. Я имел через него большие неприятности. Батурин пристально посмотрел на Лойбу и решил от него отвязаться, но это оказалось делом трудным. Лойба попадался всюду и тотчас же, подняв косматые брови, начинал врать об австрийском посольстве и жаловаться на дикость туземцев. Батурину наконец стало казаться, что никакого Пиррисона нет, как нет и Нелидовой, что вся эта история выдумана. Он пал духом, изощрялся в придумывании невероятных планов, как найти Пиррисона, но при осуществлении их упирался в единственный выход - расспросы. Это было скучно и походило на лотерею,- человек, который смог бы сказать, где Пиррисон и Нелидова, представлялся недосягаемым, как выигрыш в сто тысяч. Искать такого человека было бессмысленно. Поэтому Батурин избрал легчайщий путь - ждать счастливой случайности. Бердянск тускло поблескивал черепичными крышами и морем. Временами дул горячий ветер с юга. Батурин любил такие дни, потому что был уверен, что ветер дует из Африки. Цвет дня был мутный и безоблачное небо становилось сизым, как в грозу. Неизмеримая жара повисла в воздухе, опалённым ветром. В один из таких дней Батурин, сидя в столовой, набросал на меню несколько фраз, - он хотел передать настроение этих ветровых дней. Перечитывая написанное, он сказал себе - "постой, постой!" - и улыбнулся. Фразы были крепкие, звучали сжато, беспощадно, как дни, о которых он писал. - Есть! - сказал Батурин. - Мозги проветрены. Теперь пора. С этого дня он, пока только для себя, стал писателем. Не имея представления о сложности сюжетов, архитектуре повестей, умолчаниях, торможениях повествования, он чувствовал тяжесть от обилия образов.Они были ещё далеки от нужной чёткости, мутны, как цвет ветренных дней. Но они пенились и подымались, разбрызгивая тончайшие капли влаги. Он ждал. Это ожидание было похоже на горные хребты в тумане. То там, то тут просвечивает розовый лёд, и с дрожью, предчуствуя необычайное зрелище, ждёшь, когда туман растает и блеск снежной весны над глетчерами откроется в своём блистающем молчании. - Как хорошо! - повторил Батурин. Казалось, мир залит жгучим светом, и вещи раскрыли свою вторую сущность более глубокую, сложную, чем та, среди которой он жил до тех пор. Это состояние напоминало бред, влюблённость. В каждой будничной вещи были скрыты волнующиеся, как море, легенды. Батурин стал понимать, как коротка жизнь. Он казался себе мальчишкой, который хочет остановить руками водопад, - исполинский поток света, влаги, спектральных лучей, - и плачет от бессилья. Едва Батурин пытался закрепить один образ, как новый, ещё более томительный, ускользающий, рождался в мозгу. Были тончайшие вещи, что никак не укладывались на бумагу. Скорей, скорей! - вот единственное чувство, которое в те дн испытывал Батурин. Письма капитана лежали нераспечатанными. Батурин казался себе похожим на рыбу-глистовку. Её он часто видел в порту. Она выскакивала из воды, будто хотела лететь, падала на бок, быстро кружилась и издыхала. Это была болезнь. Попытки рыбы летать напоминали Батурину его бессилие, когда он сталкивался с немощью родного языка. Лойбу он как-то прогнал в столовой, сказав ему: "Уйдите, вы мне мешаете", - и не заметил, как тот подошёл к хозяину, покрутил пальцем около лба и злобно прошептал: - Психопат! У него, знаете, полное смешение мыслей. Для того чтобы писать, Батурину чего-то не хватало. Он думал, искал. Ему казалось, порой, что нужна музыка - её благородный пафос и необъятный разлив развязанных звуков, но потом решил: нет, не то.. Подъём сменяла тяжёлая усталость. Невольно в голову лезли мысли, что он разбудил чёрта, непонятную болезнь, и выздоровления не будет. "Пропал", - думал Батурин и холодел от возбуждения. В таком состоянии он вернулся однажды в сумерки домой; Игнатовна подала ему записку. - Ну, дал бог счастья, - затараторила она. - Сестра ваша нашлась, сегодня приходила, час назад. Вот эту записку вам оставила. Вы её шукаете, она вас. "Приехала, говорит, за ним вдогонку, узнала, что он в Бердянске." Батурин прошёл к себе, стал у окна и развернул записку. Она была от Вали. "Не пугайтесь, - писала она, - приехала в Бердянск на несколько дней, боялась, что вас не застану. Через час приду." Батурин бросился на улицу искать её. Он пошёл к порту. В каменном, пустом переулке он увидел Валю, - она быстро шла впереди. В прорезе между домами виднелось тёмное вечернее море и огни парохода. Батурин остановился. Мысль о широкой, волнующейся, как море, легенде вспыхнула детским восторгом. - Валя! - крикнул он и прислонился к решётке сухого сада. Она обернулась, рванулась к нему, протянула руки. Батурин сжал их, посмотрел в её глаза и понял, что не хватало ему вот этого страшного и чистого начала, этой женской, ещё не разгаданной сущности, что была в её тёмных и сверкающих зрачках. - Не сердитесь? - спросила она, всматриваясь в его лицо, будто стараясь запомнить его навсегда. - Видите, какая я прилипчивая, не даю вам покоя. Батурин закрыл её ладонями свои глаза, как делают маленькие дети, и ничего не ответил. валя спросила, чуть слышно, одними губами: - Ну что, что, что, мальчик мой милый? Волнение его могло окончиться освежающими слезами, но резким напряжением он сдержал себя. В его волнении вдруг появилась неясная мысль, - что-то было связано с этими словами "мальчик мой милый". ВО сне ли, в памяти ли детских лет, когда была жива его мать, но где-то он слышал эти слова. Они пришли на набережную, серую от ночного света. Это был отблеск воды, звёзд; возможно, горячий ветер тоже излучал неясный свет. Валя села на чугунный, ржавый причал. Батурин опустился на тёплые камни у её ног. Она говорила, наклоняясь к нему, не отпуская его руку. Терпко пахла колючая трава; ржавый подъёмный кран, казалось, слушал голос Вали. У каменной лестницы качались, кланяясь морю, старые шлюпки. - Теперь всё, всё долой, - говорила Валя. - У меня нет ничего позади - ни отца, ни ребёнка, ни асфальта. Я новая. Вы слышите меня? Во должны знать, как это случилось. Я два раза была больна, два раза травилась, - всё спасали. Я думала - зря спасают, всё равно своё сделаю, а теперь я готова ноги целовать тем, кто меня спас. Доктор, такой рыжий, мрачный и такой милый, из "Скорой помощи", он мне сказал: "Если не себе, так другим пригодитесь", - а я его выругала за это так скверно... Валя замолчала. Батурин осторожно тронул её холодные ногти. - Ну, говорите же! - Я... - Валя вздрогнула.- Я... дочь врага, я училась в гимназии. Отец бежал от голода на юг, в Ростов, взял меня. У меня тогда уже был, у девчонки, ребёнок. Мальчик... ему было полтора года, он ещё не умел говорить. В Ростове мы прожили долго. Было плохо, трудно. Но я не хотела дальше никуда ехат, а потом отец заболел сыпняком. Через неделю мальчик заболел скарлатиной, и положили их обоих в один госпиталь на Таганрогском проспекте. Там лежали солдаты, детей почти не было. Я жила в палате, где был мальчик. Спала на полу, вся во вшах. Если бы вы слышали, как он плакал по ночам, маленький, у вас бы разорвалось сердце. А кругом матерщина, канонада, - красные подходили к городу, - кому он нужен был, мальчишка, кроме меня. Даже врачи его не смотрели. Валя взялал Батурина за подбородок, подняла его голову. Он снизу смотрел в её лицо. Она плакала, не скрываясь, не сдерживаясь; слезы капали на его волосы. - Ну скажите, зачем это? - тихо спросила она. - Зачем пропал маленький? Вы один поймёте, как мне было горько. Потом началась эвакуация, больных стали вывозить. Некоторые шли сами, падали с лестниц, разбивались. Я бросилась в город, упросила хозяйку пустить мальчика: тогда скарлатины и сыпняка боялись хуже чумы. Не знаю почему, но она согласилась, - уж очень, должно быть, я была страшная. Я побежала в госпиталь, сказала отцу, что возьму мальчика, а потом его. Отец щёлкал зубами, молил: "Валя, скорей! Валя, скорей! Врачи уже бежали, нас здесь перебьют. Военный ведь лазарет". Тогда думали, что в лазаретах всех рубят шашками. В палатах совсем пусто, лежат только одинокие, у когдо никого нет, зовут. Некоторые ползли к дверям. Один, помню, радовался, что за час прополз через две палаты. А куда ползут - неизвестно. Я разыскала санитара. Василий, был такой санитар. Прошу перенести отца, а сама не знаю куда, - мысли путаются. Он согласился. "Пойдём, говорит, тут через два квартала я живу, у меня носилки, захватим. Вы мне поможете его вытащить, а на улице кто-нибудь найдётся." Я пошла. Уже снаряды рвались; я даже не слышала, только видела, - казалось, не ярче, чем вспыхивает спичка. Он привёл меня в комнату, не помню даже куда. Стоят носилки. Я схватила их, а он остановил меня и спрашивает: " А плата?" Я взглянула на него, похолодела, молчу. Вдруг вспомнила. Ведь в госпитале я видела носилки. Он позвал какого-то парня, показал на меня, говорит: " Денег у ней нет. Придётся нам взять с неё плату натурой". Лучше я не буду вспоминать... Ведь там у меня лежал мальчик, ждал. Вырвалась я от них через час, бросилась к госпиталю, а он... Валя задохлась. - Сгорел он, - сказала она, пересиливая удушье. - Всё было в огне. Я рванулась к двери, меня ударили в грудь, я упала. Меня затоптали. Подожгли, отступая. Говорят, боялись, что захватят списки больных, - тех, что остались в Ростове. И мальчик мой там сгорел, опоздала... Один, без меня... и отец. Она опустилась на землю рядом с Батуриным, крепко взяла его за руки. - Я осталась одна, совсем одна. Даже трудно представить, как это было страшно. Маня подобрала, дала кокаину. Надо было забыть всё, иначе нельзя было жить. А дальше не стоит рассказывать. Так и осталась с Маней. Переменилась, будто вытряхнули из меня старую душу. И вот теперь... Она смотрела на море и забывчиво гладила руку Батурина. Он волос её шёл лёгкий печальный запах. Больше они ни о чём не говорили. Около дома Игнатовны встретился Ли Ван; он шёл крадучись, согнувшись, как на лыжах. - У этого китайца я оставила в прачечной вещи, здесь, рядом с вами, сказала Валя. - Завтра возьму. Кажется, я в Ростове его встречала. Он ходит за мной, как кошка за мышью. В комнате Батурин открыл окно: за ним тихо шумела кромешная тьма. Не зажигая огня, они легли. Батурин лёг на полу. Сквозь сон он слышал, как Валя тихо встала, закрыла ставни. Проснулся он от ощущения, какое было в Таганроге перед отъездом. Ему приснилось, что в комнату вошло несчастье. Он даже видел его, - это был человек из серого ситца, грязный, как тряпичная кукла. Розовые его глаза зло и долго смотрели на Батурина. Батурин ударил его по голове, раздался крысиный писк, клубами взвилась шершавая пыль. Тряпичный человек упал мягко и тупо, и Батурин проснулся. Валя сидела на кровати, закутавшись в одеяло, глаза её были широко открыты. - Под окном кто-то стоит в