— Что означает то, как он назвал тебя? — спросила я, когда мы подошли к фабрике, расположившейся на углу улицы Грин.
— Farbrente maydlakh, — произнесла она, накручивая на палец локон моих каштановых волос, гораздо менее бросающегося оттенка красного, нежели у самой Тилли. — Он подразумевал нас обоих, девочка моя, из-за наших волос. Это означает "пламенные девушки".
* * *
В холле находилось несколько грузовых лифтов; нам недозволенно было пользоваться пассажирскими лифтами.
— Пошли, — сказала Тилли, подтолкнув меня в сторону лестницы. — Если мы опоздаем, мистер Бернстайн запрёт двери прямо перед нами. Я быстрее тебя.
Она исчезла вспышкой красных чулок, и оставалась вне досягаемости все девять лестничных пролётов. Мы выдохлись и согнулись вдвое, корчась от смеха и хватая ртом воздух, но умудрились проскочить внутрь буквально за минуту до того, как мистер Бернстайн, прораб, закрыл за нами дверь и запер её на замок. Мы повесили свои пальто в раздевалке и поспешили к своим машинам. Рабочее место Тилли было в конце заднего ряда, и оно было гораздо лучше, нежели моё — напротив стены, под окнами, открывавшими вид на Вашингтон Плейс. Оно позволяло раньше выходить во время окончания работы, когда все девушки собирались у двери, в ожидании проверки сумочек на наличие украденного кружева или лент, которую проводил мистер Бернстайн. Сев на своё место, я воспользовалась минуткой и посмотрела на длинный швейный стол, где сидела Тилли. Она помогала новой девочке найти своё место — болезненного вида худой девчушке, одетой в платье слишком большого размера, которой на вид не могло быть больше двенадцати лет. У неё затряслись руки, когда Тилли вложила в них ножницы.
— Не волнуйся, Этта, я буду присматривать за тобой, — сказала она девочке с улыбкой, которая согревала неотапливаемый этаж.
Это были те же самые слова, что сказала мне Тилли в мой первый рабочий день здесь четыре месяца назад.
В отличие от маленькой Этты, я была в ещё более бедственном положении, вынужденная устроиться на работу на шумной, многолюдной фабрике после смерти своей мамы. Единственная работа, которую я умела делать, так это подрезать шляпы. У моей мамы были клиенты среди богатейших женщин города — из "четырёх сотен", так она называла сливки Нью-Йоркского светского общества. У неё были искусные руки и проницательный глаз, чтобы понимать, куда именно добавить перо и где поправить поля, и какая лента к какому цвету фетра лучше всего подходит. У нас не было много денег, но мы справлялись. Мама всегда говорила, что лучше быть бедняком, чем рабом денег, и, несмотря на то, что она иногда впадала в меланхолическое молчание, она всегда овладевала собой, когда замечала, что я выгляжу обеспокоенной.
Вплоть до дня, когда она увидела мужчину в накидке.
Это был день моего шестнадцатилетия. Мама пообещала мне прогулку в Центральном Парке после того, как мы доставим одну из последних шляп клиенту на Пятой Авеню. Когда мы уходили от клиента, мама внезапно остановилась на тротуаре и стала внимательно всматриваться на другую сторону Авеню у входа в парк. Проследив за её взглядом, я увидела мужчину в накидке, который поднял свою фетровую шляпу Хомбург в приветствии. Его лицо, испещрённое тенью от листвы, было расплывчатым, но я смогла почувствовать силу его взгляда. Я ощутила себя не в состоянии отвернуться. Когда я пристально посмотрела на него, я услышала, как начал звонить колокол. Я подумала, что звон мог исходить от Собора Святого Патрика. Мама схватила меня за руку и потянула в сторону приближавшегося автобуса. Она затолкнула меня в автобус, несмотря на все мои протесты о том, что она обещала мне погулять в парке. Она отказалась отвечать, когда я спросила кем был тот мужчина.
— Никто, — настаивала она, и затем повторила: — Никто.
Каждый раз, когда она говорила "никто", я слышала колокольный звон. Он продолжал звонить, пока мы ехали в автобусе по Пятой Авеню, и со временем я осознала, что звук исходил не из одной из церквей — он исходил из моей головы. После того как мы направились в сторону Четырнадцатой улицы, звон постепенно заглох, оставив слабый трезвон в ушах.
Той ночью мама пожаловалась на озноб в груди и послала меня к аптекарю за пузырьком с настойкой опия. Начиная с того дня она начала пить его постоянно. Она всё меньше и меньше стала выходить на улицу, отправляя меня одну доставлять шляпы нашим клиентам, но всегда предупреждала меня не разговаривать с незнакомцами. До того как она заболела, мама проводила часы в местных библиотеках — в библиотеке Астора, Сьюард Парк, в отделении библиотеки Гудзон Парк — просматривая странные и малопонятные книги, в то время как я читала исторические книги, романы и поэзию, которую она рекомендовала мне почитать. И все те романы миссис Мур о женской школе, что смогла найти. Но после того как мама заболела, она посылала меня за книгами и проводила свои дни за чтением на кресле-лежанке, которое стояло у окна. Неважно как много раз мы сменяли место жительства, она всегда умудрялась найти такие апартаменты, окна которых выходили на реку; как она говорила, это напоминало ей об её любимом Блитвуде — закрытой школе для девушек, расположенную к северу от города, на реке Гудзон, которую она посещала. На прикроватном столике, где другая женщина, возможно, хранила бы фотографию своего мужа, она держала гравировку школы. Но у моей мамы не было фотографий моего отца, равно как она никогда мне о нём ничего не рассказывала.
И она мне так и не сказала, кем был тот мужчина в накидке.
— Никто, — повторяла она, когда я спрашивала. — Никто.
Когда я сообщила ей, что услышала звон в голове, в ту секунду как посмотрела на него, она выглядела напуганной, но затем сжала мою руку и сказала:
— Это всё потому, что ты родилась в полночь в канун Нового года. Ты колокольный ребёнок. Звон будет предупреждать о том, что ты в опасности.
Я посчитала, что она бредила от настойки опия — ведь в моём свидетельстве о рождении было указано время 12:15. Но однажды, месяц спустя, я доставляла шляпу клиенту и снова услышала звон. Я поспешила домой и обнаружила маму на кресле-лежанке, сбоку от неё лежали пустой пузырёк настойки опия и длинное чёрное крыло от одной из её шляпок, её тело было таким же холодным и безжизненным, как зимний ветер, врывавшийся внутрь дома через открытое окно.
Когда я сказала клиентам мамы, что она умерла от чахотки, они закрыли свои двери для меня и нашли кого-то ещё, чтобы покупать шляпы. Если бы я рассказала правду — что умерла она от передозировки опиума — они бы сделали то же самое, даже, несмотря на то, что употребление опия заразным не было.
Хотя, может быть, и было.