Поистине величественное и жуткое было это зрелище!..
Но скоро у пылких южан прошло увлечение блестящей гостьей киевского неба, прошло так же скоро, как и возникло, – и садик, разбитый у ног Св. Владимира, опустел настолько, что, в разгар наибольшего расцвета этой небесной красоты, почти все скамейки его были пусты: две-три темные фигуры мечтателей, да я четвертый – вот и все, кто из всего многолюдного Киева по тускло освещенному садику, в заветный час наблюдений, пробирался к подножию Равноапостольного Просветителя земли Святорусской.
Сколько долгих лет прошло уже с тех дней, а грозное небесное явление еще и доселе стоит перед моими глазами, нечто стихийное и страшное знаменуя, что-то великое и, как смерть, неотразимое, предвозвещая.
И тогда, в те памятные для меня киевские дни, комета эта не казалась мне случайным, простым астрономическим явлением, без влияния на жизнь не только планеты нашей, но и духа населяющего его человечества: история моей родины, как мировая история, особенно же память великих и страшных дней нашествия Наполеона[2], напоминали мне, что не напрасно и без основания человеческое сердце привыкло соединять с появлением на небе хвостатого знамения тяжкие предчувствия неведомых, но неизбежных, как перст судьбы, угроз, сокрытых в таинственной тьме грядущего. Конечно, человеку такого настроения, каким я был тогда, и в голову не могло еще прийти, что оно может иметь то или другое прикровенное значение для грядущих судеб царств земных и Церкви Христовой, на земле воинствующей, но, тем не менее, сердце мое, помню, уже и тогда исполнилось тревожного ожидания чего-то страшного, что грозящим призраком неминучих скорбей и бед, неясно для меня восставало в туманной дали будущего моей родины.
Наступившее вслед за тем, исполненное величия, мира и безмятежия, царствование великого миротворца и Самодержца, Александра III не оправдало, казалось моих предчувствий: Россия достигла в его дни такого расцвета и славы, пред которой померкла вся слава остального мира. Слово державного властителя православных миллионов заставляло подчиняться ему все, что могло быть втайне враждебно России, а явно враждовавшего на Россию и на Царя ее не было: оно исчезло, скрылось в подполье глубин сатанинских и на свет Божий показываться не дерзало.
Люди, имеющие досуг, могут сколько угодно спорить и препираться между собою о значении для России этого великого царствования; для нас, православно-верующих верноподданных нашего Царя, плоды этого царствования были налицо: Россия и Помазанник Божий, ее Царь-Миротворец были для мира частью этого целого, что Св. Апостолом Павлом именовало словом «держай»[3] – «удерживающий», тем державным началом, которое есть дар в своей властной деснице содержать в повиновении и страхе все политические стихии мира, со времен французской революции обнаружившие явную склонность к анархии, т. е. к безначалию.
И Россия это чувствовала и инстинктивно понимала; несложный и неподкупный свидетель тому – собор Св. Апостолов Петра и Павла, скрывший под своими плитами останки великодержавного: из серебра всенародной слезы безутешной скорби слилось все то бессчетное множество серебряных венков, которым народное горе оковало не только гробницу его, но и всю усыпальницу Царей наших в твердыне Петропавловского собора. Не было в России ни одного столь значимого местечка, общества или даже простого содружества, которые не прислали на гроб великому Государю знака своей скорби об утрате того, в ком все, что было истинным сердцем России, нелицемерным носителем и исповедником ее триединого начала, привыкло видеть опору свою и надежду, воплотивших в одном лице весь богатырский эпос Святой Руси.
Скорбь об усопшем Царе была истинно всенародною скорбью: Россия дрогнула и застонала как бы в предчувствии неотвратимо-грозного, что могла бы остановить державная рука только того, который и был и которого не стало.
Вострепетало вновь и мое сердце, и внове пережило все то, что, как смутную и неотвратимую угрозу переживало оно в памятные темные южные ночи, у подножия Владимира Святого, при бледном и странном свете таинственной и жуткой гостьи земного неба.
Не убоялось ли сердце страха, где не было страха?
И вспомнилось мне тогда же, что в том же Киеве, вскоре после появления кометы, на улицах киевского «гетто», в местах наибольшего скопления жителей черты еврейской оседлости, появился какой-то странный юноша, мальчик лет пятнадцати. Юноша этот, как бы одержимый какой-то нездешней силой, бродил по улицам еврейским и вещал Израилю: