Помню, однажды он пришел в бешенство от того, что нашел в мусорном ведре ползающих муравьев — результат того, что она как попало делала уборку, как он заявил, а еще раз — из-за того, что в его отсутствие она запустила виноградную лозу, и та расползлась по всему дому.
Иногда причиной были деньги. Или, как ему казалось, она заигрывала с каким-нибудь парнем. Или он бил ее еще из-за каких-то, одному ему ведомых, грехов.
На следующее утро он извинялся, клялся перед богом, что больше никогда ничего подобного не сделает. Потом уходил в море. А по возвращении все повторялось по кругу — так же, как неумолимо приходят приливы и отливы с безжалостной неумолимостью прилива.
То, что моя мать — в свое время умная и красивая женщина, вполне достойная хорошей партии — оставалась рядом с таким человеком, говорило о том, как радикально насилие может изменить человеческую психику. Причем она не только продолжала жить с ним; она еще сильнее связала их судьбы, родив меня.
К тому времени, как мне кажется, мама прекрасно понимала, для чего это нужно. Мое второе имя должно было быть Хоуп[3], в честь папиной бабушки. Но когда в больнице у нее спросили, что вписывать в свидетельство о рождении, мама назвала имя Анна, ничего не сказав отцу.
Через девять лет после моего рождения произошла совершенно удивительная, чудесная случайность: на свет появился мой брат Тедди.
Не знаю, почему мама считала, что большее количество детей сможет образумить моего отца или помочь им снова сблизиться. Ничего подобного. В моих самых ранних воспоминаниях мелькают только лица соцработников, беспокойно хмурящих брови во время очередной попытки вытащить из меня подробности последних, как они это называли, — эпизодов.
Все мое детство стало чередой таких эпизодов. Я никогда до конца не понимала логику соцработников: почему, например, из-за одних поступков моего отца меня забирали из дома, а из-за других (на мой взгляд, более тяжких) — нет.
Я стала бояться интернатов, пребывание в которых превращалось в нескончаемую борьбу за выживание между закаленными приемышами, которые научились сражаться за любую возможность урвать скудные порции любви, пищи или внимания взрослых.
Все возможности, которые, казалось, возникали передо мной в агентствах по усыновлению, ни к чему не приводили. Иногда попадались очень приятные люди, и как же я плакала, расставаясь с ними, когда меня вновь отправляли к родителям.
Попадались и хамы, такие, кто интересовался только выплачиваемыми за воспитание деньгами. На мое проживание, еду и одежду штат выделял около 500 долларов в месяц, и надо было только удивляться, насколько малая часть этой суммы действительно тратилась на меня.
У одной из моих приемных матерей был собственный ребенок — девочка, помимо трех приемышей, двух мальчиков и меня. У нее была своя комната. Я жила в одной комнате с мальчиками. Когда мы не ходили в школу, троих приемышей отправляли на улицу с наказом носа дома не показывать до обеда. Нам давали что-то вроде пайка, который у меня обычно заканчивался около половины одиннадцатого утра. До сих пор помню эти долгие дни на заднем дворе, когда я с завистью наблюдала в окно за сестрой, поглощавшей за просмотром телевизора всякие вкусности.
В другом доме я была одной из восьми приемных детей, ютившихся в двух спальнях. Приемная мать любила стравливать нас друг с другом, всячески поощряя стукачество, а затем придумывая наказания для провинившихся. Однажды, после того как одна из моих сестер сдала меня за то, что я припрятала в шкафу немного еды, — мама как попало обкорнала мои волосы. Затем она отвела меня в спальню к мальчикам в одном нижнем белье и заставила меня сказать им, что я — подлая лгунья.
После пребывания в доме приемных родителей я возвращалась домой на срок длиной от нескольких месяцев до года, в зависимости от того, насколько ловко моему отцу удавалось скрывать свои злобные выходки и как долго он мог заставить молчать об этом маму.
А мама любила меня по-своему. Она называла меня тыковкой — именем, от которого у меня до сих пор иногда по коже ползут мурашки, и расчесывала мои волосы так нежно, как никогда бы не смогла ни одна приемная мать. Она всегда следила за тем, чтобы у меня под руками были книги, и позволяла мне читать столько, сколько я хотела, позволяя мне растворяться в воображаемом мире, который был не таким непредсказуемым, как мой собственный.
Но мама так и не сделала того, что действительно было необходимо, чтобы защитить меня: она так и не рассталась с Билли Керраном.
Эта схема — родной дом, потом приемная семья, потом снова дом — катилась как по рельсам, пока мне не исполнилось девять лет. К этому моменту моя мать была полностью зависима от болеутоляющих таблеток, которые ей прописывали всякий раз после вновь полученных от отца побоев. В конце концов она начала заниматься сексом с доктором в обмен на постоянное снабжение викодином, перкосетом или чем-то еще, что он мог достать.