Выбрать главу

Но она, стерва, успевает‑таки накинугь на крючок кольцо веревки и повисает. Ужас! Еще и виноват окажусь! И тут вспоминаю про складишок. (Вот она — интуиция!) — Сосед вынимает из кармана узенький нож — складишок с зеленой колодочкой, показывает мне. Рука при этом подрагивает. — Мой спаситель! Подсознание сработало, еще когда услышал, что кто‑то там вешается. Выхватываю из кармана, и чик по веревке… Надо ж было, дураку, и поддержать ее тут же. Но не сообразил впопыхах. Она и грохнулась об пол. Перевернулась на спину, заголилась… — сосед показал рутами то место, которое предстало его глазам, — тут все… Девочка к ней, прикрывает ее простынкой: «Мама! Мамочка! — кричит. — Не умирай. Я боюсь одна!..» Та открывает глаза и ничего не может понять — где, что? Потом, видно, до нее дошло. Села на полу, озирается. Глаза безумные. Видно, в мыслях уже побывала на том свете. Увидела меня, одернула подол. Смотрит удивленно.

— А вам чего? — спрашивает. И хвать, хвать рукой край простынки, пытается прикрыть свои грудешки.

— Мне‑то ничего, — говорю. — А вот вам стыдно должно быть. Дочь напугали. — И поворачиваюсь уходить.

— Дядя! Дяденька! — вцепилась мне в руку девочка. — Не уходите. Она снова начнет вешаться!

Хозяйка смотрит на нее тупо.

— Ты что, Катька?

— Ни чо! Вставай, одевайся. Дядя из милиции…

У той круглые глаза. Удивляется.

— А при чем милиция? За это разве забирают?

— Забирают, — говорю ей. — Я вот отвернусь, а вы оденьтесь, в самом деле. — И вышел в другую комнату.

Катя там сгребла в кучу постель, потом пришла ко мне. Я тихонько спрашиваю:

— Чего она? Спятила?

— Да нет. Нам жить не на что. Все, что было в доме — продала. — Она кинула взглядом по комнате. И тут я только обратил внимание, что в комнате пусто. Одна скамейка, какие в парках стоят. На скамейке одежонка вместо постели. Видно, здесь обитает Катя. Она подождала, пока я дивился убожеству их жилья, потом и говорит: — На работу ее не берут — пьяница. Вчера они тут с Палычем пили, — она пнула ногой флакон из‑под лосьона. — Потом голые бегали. Потом целовались и… — Она стыдливо уронила глаза. — А когда он ушел домой к жене, сказала —

повешусь. Всю ночь ее рвало — пена изо рта. Я ее марганцовкой поила. Она еще шутит: дай, говорит, закусить. Потом стала вешаться… Нет, она хорошая. Работала в торговле. И чего только у нас не было! Мебель — стенка, мягкие кресла, хрусталь… Даже видик!..

И туг входит Она. Хозяйка, значит. Прихорашивается. В ситцевом халатике, лицо мятое. Молодая еще — лет тридцати пяти. Не дурна собой. Но худая и сильно, как бы это сказать, — «прокисшая» что ли. От пития и распугства. Я смотрю на нее и вспоминаю на полу ее заголенную. (У соседа этак блеснули глаза, видно, живо представил себе ту картинку. А я себе думаю: как необоримо у нас любопытство к обнаженному женскому телу! Поистине мы циники!) Между тем, сосед мой, посветившись сладострастием, продолжал:

— Посматривает на меня хмуро. С этаким, знаешь, бабским вызовом, как это они делают, когда смотрят в глаза мужчине, который удостоился созерцать их ослепительные прелести.

— Мне что, собираться? — спрашивает.

— Никуда вам собираться не надо. Не из какой я не из милиции. Это мы с Катей так, для острастки.

— Хм! — Она как‑то сразу преобразилась. — Вы мне мужа моего бывшего напоминаете. Все из торговли меня увольнял…

— Надо было послушаться, — говорю.

— Надо было! Только вы не представляете себе, что такое торговля. Это преисподняя, где человек теряет все человеческое… Вот что, дядя, не найдется ли у тебя лишняя штучка. Тыщенка. На бутылку хорошего вина. А то уже надоело парфюмерию глушить, — и футболит ногой пузырек из‑под лосьона «Свежесть». — Хочется выпить по-человечески. Может в последний раз…

— Куда уж там! — говорю. — И так вон девочку напугали.

— А ничего страшного! Избавится только от мамки-дуры.

— Ну ты даешь, хозяйка, — я от возмущения не знаю что и сказать. И снова поворачиваюсь уходить. Думаю себе, подальше от этой, действительно, дуры. А Катя опять ко мне: