Из письма: «Ваня! Отдала Лизе твои часы носить. Надела и все рукав дергает».
Мысли о смерти начисто отсутствуют. Это в мирное время можно почувствовать ее неотвратимость, ужаснуться. А сейчас — перекрыто. Нет, нет и нет. Никаких предчувствий, никакой тоски. И вообще смерти как бы и нет вовсе, как нет умерших, а есть убитые.
Моя хозяйка вспоминает словно с отдаления: «Пойди корову напои, говорит. Теперь ладно — сидим, ждем. Посидели с часочек, и вот тебе — немец». Что ни скажет, не просто слова — частицы какого-то сказания. С ней спокойно как-то, хорошо.
Сожженная деревня Залазня. Одни трубы. Здесь зимой немцы учинили расправу за связь с партизанами. Всех жителей выгнали из домов, заставили лечь на снег лицом вниз и расстреливали из автоматов. Команда поджигателей запаливала дома. Семья Сапеловых. Девочка шести лет, тоже лицом в снег. «Холодно». Мать ладонь положила ей под лицо. Бабушка легла на девочку и прикрыла своим телом. Бабушка убита первой же очередью. Брат, раненый, поднимается в полный рост. Убит. Мать ранена четырьмя пулями, но жива. Девочка под мертвой бабушкой жива, понимает, что нельзя шевельнуться, лижет матери ладонь, а мать, истекая кровью, не переставая шевелит пальцами — дает знать дочери, что та не одна. Так они лежат несколько часов.
Их спасли и спрятали у себя жители соседней деревни — парнишки и женщины, они пробрались сюда, когда стемнело.
Старая наша газета, годичной давности — 27 июня 1941 года:
«Наступит день, когда мы вместе пройдем по всему континенту. И тогда у могил тех, кто пал в бою, и на разоренных землях тех, кто остался в живых, мы вновь посвятим себя делу социалистического строительства…»
И неожиданная подпись: епископ Кентерберийский.
Мне иногда кажется, что я рвусь прожить множество жизней. Это, наверное, от недостатка воображения.
Спросили у него, как это ему удалось спастись от немцев.
— Я швыдко шел.
Здесь все первично: хлеб, мычание коровы, страх, простодушие, порыв, предательство, бескорыстие.
О чем говорят, когда немец не стреляет? Говорят, конечно, о любви. Но охотнее всего слушается какая-нибудь веселая, смешная, пусть и нелепая история. В цене балагуры, острое словцо, шутка.
Вчера один солдат развлекал рассказом:
Старик выпил флакон одеколона. Пришел на скотный двор. Жара. Одеколон из старика испаряется. «Уйди, дед, дрянью какой-то от тебя несет». — «Дрянью? Ты пойди, дурак, понюхай: барыней от меня, дурак, пахнет».
Разговор в избе.
— Они хорошо жили, у их вся обстановка.
— На Руси не все караси, есть и ерши.
Он долгим взглядом провожает собак-танкоистребителей. Узкие темные глаза тунгуса. Для его отцов и дедов, кочевавших с табунами диких лошадей, собаки были священны.
Собаки заливисто лают, рвут поводки. Их ведут на передовую. Там они помчатся под немецкие танки с взрывчаткой на спине…
Да, солдат налегке. У него ничего нет, кроме жизни, и ей он не хозяин, ею распоряжается приказ.
У немцев, у каждого солдата, — пачки фотографий, одинакового формата, шесть на девять, с зазубренными краями. Muti, Vati — мамуля, папуля. Любимая сестра. Завтрак честного семейства, велосипедная прогулка, трапеза в саду, толстяк дядя с мосластой женой и крошками детьми, черепичная кровля, добротный дом, увитый плющом. Невообразимый уют жизни. Довольство, самодовольство. Но главное — уют. Куда же они повалили, куда поперли от своего уюта?
— Погодите хорониться, поглядим. Если лошади в дышло запряжены, то немцы, если в дугу — то наши.
— Парила бураки в русской печи, через мясорубку пропущу и муки добавляю — хороший хлеб, замечательный. Только мука — вся.
Солдат он и есть солдат. Стреляют, убивают, хоронят, поднимаются в атаку, идут в разведку — это война.
А бредущие бог весть куда разутые, голодные бабы с котомками, с голодными детьми, беженцы, погорельцы — это ужас войны.
У нас тут у всех прочная уверенность, что уж коль нас свела война, все мы друг другу предназначены и уж ничто нас и потом не разъединит, не разведет по своим кругам.
Капитан Т., залихватский малый, недавний милиционер, спросил: