По избе носятся соседские дети — мал мала меньше. Их отец, Егор, пропал без вести, мать на дорожных работах, и они набиваются сюда в избу, к старухе. Их суета мешает бойцу, громко рассказывавшему свои военные «охотничьи рассказы».
— Молчи, безотцовщина! — напустился он на детей. — Уйми ты их.
— У Легора (Егора) дети дробные, — сказала старая. — Как их уймешь. Тот молчит, а тот пищит.
— Ребята что мокрицы, от сырости заводятся, — рассудительно сказал рассказчик.
— Ладно тебе, докашливай свое, — призвал бойца его слушатель.
Бригадир обходила избы, ругала молодую:
— Старухи пятидесяти лет бегут на работу, а эту, гляди, шевелить надо. Сидит на заду сидя.
Немец, седой, прихрамывающий, негодный — «тотальник». «Кто ничего не делает для войны, должен быть уничтожен» (Гитлер).
Председателю сельсовета:
«Учитывая срочность работ, имеющих первостепенное значение, предлагаю под вашу личную ответственность завтра же к 9 часам утра выслать полностью все подводы и всех людей согласно наряда райисполкома.
За невыполнение настоящего решения вы будете привлечены к строгой ответственности и по всем строгостям военного времени как за срыв срочных работ, имеющих первостепенное оборонное значение».
А лошади еще в чесотке. И ведь сказано: если пришлешь больную — тоже ответишь «по всем строгостям».
В войне поначалу как в хаосе. Ты ничтожная былинка ее, может, еще не потерявшая своих представлений о том о сем, еще с чувством ответственности за происходящее, вернее, за то, как это происходящее происходит. Потом в этом хаосе окантовываются лица — те, с кем тебе быть. У вас все общее — и бомбы, и холод, и противостояние врагу. Начисто лишенная уединения, не принадлежишь себе, и это тоже способствует применению к окружающим. Уже включена в единую с ними кровеносную систему. И боже мой, тебе уже легче, роднее с ними, в тебе уже бродят частицы их крови, ты проще, выносливее, тебя меньше мучит совесть, и чувство личной ответственности растворилось вместе с твоим растворением. Ты обработалась войной. И именно тогда слышишь о себе лестные отзывы.
— Как немцы подходили — все уехали, ни подо мной, ни надо мной нет никого. Чудно. Вишу над землей под небом. А выбили немцев — воротились. Как да что, почему жив, не застрелен врагом? Говорю все как есть, и лопни моя утроба, если что вру. Но послушал их да и впал в сомнение. Может, они знают обо мне того, чего я сам не знаю.
Реку тяжело завалило снегом. Торчит кустарник.
А в лесу сухие рыжие иголки на снегу. Дорожка черная, захоженная. Лес темный, не шелохнется. Пробивается солнце — глянцевое, мерцает, запорошенное зимними облаками. Воронка. Черная земля на низу.
Во фронтовой немецкой газете приведена выдержка из книги «Гитлерюгенд»: «Фактически сжигание — это специальность новой молодежи. Границы малых государств империи также были превращены в пепел огнем молодежи. Это простая, но героическая философия: все, что против нашего единства, должно быть брошено в пламя».
В освобожденной деревне. Вокруг бойцов кружком девчата. Глядят не наглядятся. А одна, выбравшаяся из Ржева, всего хлебнувшая, непримиримо так спрашивает, запальчиво:
— Где ж вы были в январе год назад? В Ржеве тогда немцы в панике бежали. Русская речь слышна была уже в Городском лесу и со станции. Особенно ранним утром. На чердак заберешься, хочется крикнуть: «Русские, идите!» Голыми руками взяли бы их. Тут бы все помогли. Где ж вы были?
Нахмурились. Что солдат может ответить? Молчат. А один нашелся.
— А что? — Отставил ногу в валенке, пристукнул пяткой, покачал носком и с вызовом: — Чем в поле помирать, лучше в бабьем подоле. Там и пригрелись.
И унося обиду, пошли они, не вылезавшие из боев, своей дорогой, в пекло войны.
Длящаяся уже полтора года война имеет свое прошлое, значит — историю. То, что происходит сейчас, — хроника. А то, что было в войну год назад, — уже эпос. Во всяком случае, я имею возможность это ощутить, потому что мы возвращаемся на места, связанные с тяжелыми днями прошлогоднего февраля, когда дивизии были отрезаны от своих. Сейчас на этих пожарищах, в этих лесах, на этих большаках память выносит из глуби (год прошел!) целые куски пережитого. И все то, что пережито тогда, видится уже на отдалении и, может, даже сейчас сильнее и драматичнее, и всем, кто выжил, памятна та ночь. Мне рассказали о ней:
…В лесу велено было не скопляться кучно, чтобы меньше было жертв в случае налета. Все были строго предупреждены не производить шума, разговаривать потихоньку, костров не разводить. Все же вспыхивали огоньки, прикрытые ветками хвои, и подсаживались погреться у этих чадящих маленьких костров. Медленно тянулось время. Голодные люди спали, подостлав под себя лапник. Когда стало смеркаться, все пришло в движение, слышались команды, люди выходили из лесу и, строясь, потянулись по дороге. (Теперь, когда я мысленно вижу эту колонну — у многих винтовка без патронов, годна лишь для штыкового боя, у других все равно что нет ее, потому что обморожены руки; солдат, шатаясь, изнуренно несет на себе ручной пулемет; раненые ковыляют, поддерживаемые товарищами, — я понимаю — то был марш отчаяния. Но тогда в этом потоке, втягивающем все новые толпы, стекавшиеся из лесов, людям чудилось — они необоримы.)