Она снова закрывает глаза, голова ее перекатывается по подушке. Но мать не выпускает мою руку. Вместо этого, пробормотав в очередной раз имена умерших, она сжимает ее, и я сжимаю ее ладонь в ответ.
– Жить – значит страдать, – бормочет она. Это ее последняя связная фраза. Она причитает: – Мама, мама, мама… – Затем она зовет моего брата: – Ифэн! Ифэн! Иди сюда!..
Меня она не зовет.
Я ужасно устала, но никуда не ухожу, несмотря на боль в ногах. Я хочу разделить ее боль. От матери к дочери. От жизни к смерти.
Сгущается ночная тьма, и Досточтимая госпожа испускает последний вздох. Ей всего двадцать восемь. Меня переполняет чувство беспомощности и вины. Я должна была родиться сыном, родной кровинкой Досточтимой госпожи, ради которого стоило бы жить. Я должна была что‑то сделать, чтобы помочь ей.
Высокий порог
Только‑только Досточтимую госпожу успели предать земле, как наступил долгожданный день отъезда отца в Пекин для проведения последних приготовлений перед сдачей императорских экзаменов следующего уровня.
Госпожа Чжао, Ифэн, Маковка и я отправляемся жить к бабушке и дедушке по отцовской линии в Уси. Отец позаботился о том, чтобы большая часть пути была проделана по воде, и нанял двух охранников. Мне разрешили выбрать что‑нибудь из маминых вещей на память. Я беру ее красные свадебные туфли. Слуги, не переставая рыдать, собирают мебель, одежду и другую утварь и все пожитки увозят на телегах, запряженных мулами. Служанку матери продают торговцу солью. Кухарка и посудомойка останутся, пока мы не уедем, но отец продал и их… Кому? Куда? Мне не говорят. Мы в трауре. Я не читаю стихи и правила для девочек. Я не занимаюсь каллиграфией и не играю на цитре. Вместо этого я сижу с госпожой Чжао и вышиваю под ее присмотром. Ночью, когда Маковка засыпает, я сжимаю в руках мамины туфли и плачу.
Минуло шестое утро после отъезда отца. Госпожа Чжао, Маковка, брат и я тоже уезжаем. Госпожа Чжао выдает нам с Ифэном по кусочку засахаренного имбиря, чтобы сосали в дороге.
– Это поможет от укачивания, – говорит она.
Мы переступаем порог и выходим на улицу. Мне больно покидать свой единственный дом, но в глубине души не терпится увидеть, что там, за воротами. Как оказалось, ничего особенного. Госпожа Чжао и мой брат забираются в паланкин, закрывают дверцу, после чего паланкин уносят четверо мужчин. Один из охранников открывает дверцу второго паланкина. Маковка легонько подталкивает меня. Я забираюсь внутрь.
– Я пойду пешком, – говорит она.
Паланкин дергается, носильщики поднимают его, и мы отправляемся в путь. Я впервые на моей памяти оказалась внутри паланкина. Мне не выглянуть наружу, а внутри воздух спертый и обжигающий. Паланкин раскачивается и подпрыгивает в такт шагов носильщиков. Мне сразу становится дурно. Я активно сосу имбирь. Мне некуда устремить взгляд. Снаружи доносятся крики – это торговцы зазывают покупателей, скрипят колеса повозок, жалобно кричит осел. Внутрь пробиваются запахи. Некоторые я узнаю – это пища, приготовленная на открытом огне, сточные воды, а еще запах меховой одежды, которую носят зимой. Тошнота усиливается.
Паланкин рывком останавливается и опускается на землю. Дверца открывается. Маковка протягивает руку, чтобы помочь мне выйти. То, что я вижу, превосходит все мои ожидания. Так много людей. Они занимаются… всем чем угодно. Должно быть, я стою разинув рот, потому что госпожа Чжао машет рукой перед моим лицом и говорит:
– Твоя мать предпочла бы, чтобы ты не поднимала глаз. Пожалуйста, веди себя достойно, чтобы почтить ее память. А теперь следуй за мной!
Она ведет меня сквозь толпу на причале. Опустив глаза, я вижу только струящуюся юбку госпожи Чжао, черные тапочки Ифэна и сапоги обоих охранников. Мы поднимаемся на борт, и нас проводят в каюту с четырьмя койками. Там стоит кувшин с водой, ночной горшок, чтобы справлять нужду, и ведро с крышкой. Стены ничем не украшены, нет даже окна. В паланкине было жарко и тесно, но здесь еще хуже.
Следующие шесть дней и ночей проходят в ужасных условиях, и никакой засахаренный имбирь не помогает. Сначала становится плохо Маковке, и тогда госпожа Чжао рассказывает нам о назначении ведра. Затем заболеваю я. И вот уже мы втроем по очереди поднимаем крышку ведра. Только Ифэну хоть бы хны.
На седьмое утро перед самым рассветом качка ослабевает. Госпожа Чжао, которая в последние часы сидела обняв ведро и уткнувшись лбом в сгиб руки, поднимает голову и объявляет: