— Это возмутительно! — говорил Юрий Иванович. — И непонятно. Он же знает, что его фраза — сигнал на свет и на закрытие занавеса, а он стоит и молчит. При этом он не пьян, он все соображает. Я к нему подскочил в антракте, хотел спросить, в чем дело, а потом махнул рукой и ушел. Все равно не пойму и не приму никаких объяснений.
— Ой, звиняйте, дядьку, пустые разговоры. Сталбыть, устал человек, изъездился, маленько зазвездился и впал в ступор. Не соображает, где он стоит и чего от него хотят. Бывает. Но все же обошлось — публика ничего не заметила. Публика же не знает, как должно быть. Молчит, значит, так и надо.
— Циничный разговор, Ефим Ефимович! — (Это Елизавета Трифоновна буркнула.)
Неожиданно за Гену вступился Андрюша Корецкий:
— В отключке не он, в отключке Маргарита Павловна. Простите, Юрий Иванович, но она ведь давно черт-те что плетет на сцене, а тут вообще не дала реплику. На что ему отвечать? Смысл должен быть? У нас все-таки детективная история.
— Маргарита Павловна нездорова, ей трудно. А сейчас у нее вообще 200 на 120. — (Это снова Елизавета.)
— Знаю, знаю, извините. У нее возраст, у нее заслуги, но тогда об этом надо специально зрителей предупреждать.
И мы вгрызлись во вчерашнюю белиберду с текстом. Стали вспоминать, на чем там заткнулась почтенная Маргарита Павловна, а за ней Гена.
Ну, Маргарита Павловна, потухшая звезда, просто не смогла сообразить, кого она сегодня играет, и вместо монолога развела пухлые ручки, потом развела пухлые губки в некогда знаменитой улыбке и, сверкнув кокетливо глазками, спросила в зрительный зал:
— И что же я теперь должна сказать?
Ушиц, будучи с бодуна и не получив реплику, остолбенел и потерял нить сюжета. Спасая положение, понес околесицу. Потом пробилась в его ахинее одна фраза из текста пьесы: «Женщины всегда хотят больше того, что мы способны им дать».
А затем должны идти слова, важные для дальнейшего сюжета: «Элиза еще утром была на грани нервного срыва. Искать ее бессмысленно, но я уверен, ничего она с собой не сделает. Она наверняка уехала на машине Конрада и теперь уже далеко».
И вот после этого Конрад, то есть Гена Новавитов: «А мой аппарат вообще не работает. В ремонте. На моем авто далеко не уедешь. Искать надо близко. И прежде всего проверить, не исчезли ли бриллианты из шкатулки Баронессы».
Публика заинтригована. Занавес. Антракт. (Текстик, конечно, тот еще, но что поделаешь, такая пьеса, и, хочу напомнить, сыграли мы ее почти сто раз, и залы битком набиты, и публика кричит «Бра-а-во!».) Но не в этом дело. А дело в том, что Ушиц, будучи, это надо помнить, с бодуна, вообще ничего не сказал про машину, ни слова! И получилось:
Ушиц (заплетающимся тенорком). «Женщины всегда хотят больше того, что мы способны им дать».
Гена (должен был врезать сочным баритоном). «А мой аппарат вообще не работает. В ремонте. На моем авто далеко не уедешь!».
Ну, и как это было бы? При чем тут его аппарат? В каком смысле «далеко не уедешь»? Какая-то низкопробная пошлятина. Да, наша пьеса порядочное дерьмо, но не настолько же?!
Вот Гена и молчал. И выкрутиться он не мог. Он! Кумир женщин, секс-символ! Этот Конрад, которого он играет, живет со всеми героинями пьесы! И вдруг: «Мой аппарат на ремонте!». Публике-то что делать? И про что дальше играть?
Мы кончали очередную бутылку, вспоминали, как это было, и всё спорили, кто виноват. Разошлись часа в два. Ночь была душная. Запоздало схватились убирать со стола, но Елизавета вытолкнула мужчин за дверь.
— Идите, идите, сами уберем, Катя мне поможет.
Юрий Иванович, слегка кренясь то вправо, то влево, удалялся по широкому гостиничному коридору.
— Так что, мы завтра репетируем в двенадцать? — крикнула вслед Елизавета.
— Видно будет, утром решу.
— Мне надо знать. Уже около двух, а мне вставать в семь, ехать в аэропорт. Надо встречать Ивана Досплю.
Корецкий у лифта захохотал.
2
Утро не было мудренее вечера. Утро было туманное и седое. Туманное в том смысле, что в голове был туман. А седое, потому что от происшедшего утром можно было сразу поседеть.
Мне снилось, что я в замкнутом пространстве без окон, без дверей, а в стену кто-то бухает. Проснулся — лежу в моем довольно убогом номере с окном и с дверью. В дверь стучат, и Катин голос кричит:
— Женя, открой! — (Меня зовут Женя.) — Открой, Женя!
Я открыл. Она шмякнула на стол нашу пьесу.
— Полдесятого, Женя. Учи роль. Учите роль Ушица, будете сегодня играть Рене. В двенадцать репетиция.
Под мышкой у Кати я увидел еще несколько экземпляров пьесы. Виляя бедрами, она ринулась к двери, но я сделал рывок, ухватил ее за эти бедра и вернул обратно на середину комнаты.
— Объяснись! Я не понял, что с Ушицем?
Катя затараторила и понесла что-то несусветное:
— С Ушицем ничего. Он уже учит роль Андрюши Корецкого. Корецкий будет играть Конрада вместо Гены Новавитова, но Корецкому я не могу достучаться. Или спит, или ушел на рынок.
— На рынок? — спросил я, слабо соображая.
— Ну, не на рынок, откуда я знаю. Елизаветы нет, она мне оставила записку, и его нет. И на завтраке его не было, я спрашивала. Может быть, в гости пошел.
— К кому в гости? Здесь? С утра?
— Откуда я знаю. Оставьте меня в покое. Учите Рене, репетиция в двенадцать.
Она опять скакнула к двери, а я опять ухватил ее за бедра. Глупейшая мизансцена! Я ведь в одних трусах, а она в полном прикиде — прическа, макияж и, как всегда, ослепительно подведенные глаза.
— Почему Новавитова нет? Самолет не пошел?
— Пошел самолет, но в другую сторону. У него еще одна съемка — в Марокко. Это связано с американцами, они отменить никак не могут. Они его забрали и предлагают, чтоб мы отменили спектакль, они оплатят аншлаг и неустойку.
— Ну так надо отменять.
— Пустите меня! — она вырвалась из моих рук, плечом шибанула полуоткрытую дверь и уже из коридора крикнула:
— Досплю приехал!
Хотелось бы продолжить рассказ, потому что, хочу надеяться, он вас заинтересовал. Но я должен остановить действие. Я должен порассуждать. Без рас-суждений, уверяю вас, то, что происходило, покажется плохим анекдотом. А ведь все это было на самом деле, и все участники этого почти фантастического бардака не чужие мне люди, и сам я тоже участник. И еще зрители — не забудем! В зале ДК 1500 мест, и все билеты проданы. Поэтому совсем выбросить рассуждения я никак не могу. Делали мы одно, думали другое, чувствовали третье. А в подсознании шевелилось еще что-то не сформулированное — четвертое.
Буду конкретен. К примеру, колбаса! (Извините, может, непонятно, но я продолжу, потом станет понятно.) Твердокопченая колбаса в вакуумной упаковке — вот она! Все знают, что это дерьмо. (Ну, почти все, потому что кто-то надеется, что не дерьмо, и покупает, иначе бы не продавали.) Значит, некий неопытный соблазнился и купил. Допустим, я. Купил. Вот она лежит на холодильнике. Я думал, ничего, со спиртным как-нибудь пройдет. Не проходит! Стало быть, я обманулся, и у меня от этого плохое настроение — я дурак. Тот, кто сделал эту колбасу, знает, сволочь, из чего он ее делал и как он ее делал. Он рад, что всучил ее мне, но в глубине души ему стыдно! (Я надеюсь на это!) Бармену, который торгует такой колбасой, плевать на все — не хочешь, не покупай! Ему приказали, вот он и выставил ее как единственную закуску перед голодным человеком. Но морда у него, однако, кислая — значит, тоже стыдно. То есть всем участникам затеи — плохо. Теперь вопрос — а самой колбасе каково? Вот если бы она могла соображать, как она всех морочит и какое она есть дерьмо?