Выбрать главу

– Может, это и благо, что, говоря о свойствах человеческой души, мы не вправе положиться на самые тонкие приборы? Если бы можно было измерить добро и зло, определить их по шкале, подобной шкале альтиметра или компаса, мы утратили бы всякий стимул меняться... меняться к лучшему. Но я не представляю себе, как возможно создать такой прибор... Чего ты от меня хочешь, Жан?

– Ты поэт, Антуан, – негромко сказал лекарь. – Что бы ты ни говорил о себе и чем бы ни занимался, но ты всегда был поэтом. К сожалению, трусливым поэтом.

Антуан вздрогнул.

– Я хороший лекарь, и возраст дает мне право сказать это вслух, продолжал Жан, – Но я вижу лишь тело. А ты умеешь видеть душу людей, Антуан.

Все светлое, что есть в душе. Ты мог бы писать книги, которые заставят людей задуматься о душе не меньше, чем самая искренняя проповедь самого святого епископа. Но ты струсил. Не захотел сам предстать с оголенной душой!

– Это не правда, Жан!

– Правда. Может быть, виной тому твои друзья... среди которых я числю и себя. Мы терялись. И прятали свое смущение за насмешками, за иронией и сарказмом. Твои подвиги до сих пор вспоминают державные летуны, но может быть, одна-единственная твоя книга стала бы выше всех этих подвигов?

– Не думаю, Жан. Мне кажется, что одна-единственная спасенная жизнь выше всех книг, – серьезно ответил Антуан.

– Когда в Северном море ты сел возле сбитого планера и выловил товарища из ледяной воды, это был подлинный героизм. – Жан развел руками. – Сутки качаясь на волнах, ожидая, что налетит шквал или вода вольется в поплавки, ты боролся за чужую жизнь, отдав в заклад свою...

Удивительно, вся насмешливость сползла со старого лекаря. Сейчас он сам говорил как поэт, пусть даже случайный, поэт поневоле, на миг отразивший красноречие своего Друга...

– Но почему ты не хочешь поверить, что тысячи и тысячи людей тонут каждый день в ледяных волнах жизни? – Жан поднял голос. – Почему ты не решился поставить на кон свою душу – чтобы спасти их?

– Не знаю, Жан. Может быть, потому, что это никому не было нужно? – Антуан как-то беспомощно развел руками.

– Откуда людям знать, что им нужно, если этого еще нет на свете? вопросом ответил Жан. – А... дело прошлого, Антуан. И мы с тобой тоже часть прошлого. Случайно зажившиеся на свете старики. Но, может быть, у нас есть шанс доказать... что столь долгая жизнь была нам дана не случайно.

– Чего ты хочешь от меня, Жан? – резко спросил Антуан.

– Я хочу, чтобы ты, вместе с Ильмаром, нашел принца Маркуса! Чтобы ты посмотрел ему в глаза и понял, что он такое – добро или зло!

Старик, бывший когда-то героическим летуном, прижал ладонь к лицу. Лишь глаза смотрели поверх пальцев – на бывшего лекаря Жана Багдадского. Наконец Антуан заговорил:

– Ты назвал меня трусом, Жан... никто и никогда не говорил мне таких слов.

Но, может быть, ты прав. Может быть, высшая смелость для меня состояла в том, чтобы заговорить в полный голос. И что же, теперь ты хочешь, чтобы старый трус проявил неслыханную смелость? Взялся судить мессию?

– Да. Потому что только ты сможешь это сделать. Я не смогу – я помню Маркуса ребенком, и память не даст судить здраво. Ильмар не сможет – он помнит Маркуса своим младшим каторжным товарищем, и память не позволит ему увидеть правду. Но ты, ты будешь смотреть в его душу. Ты поймешь, кто он сейчас. И когда поймешь – скажешь Ильмару. Вот и все.

– И если я скажу, что в душе этого мальчика – зло... – тихо начал Антуан.

– Нет. Если ты скажешь, что в его душе нет добра. Тогда пусть решает Церковь.

Антуан покачал головой. Он был не то чтобы напуган – удивлен. И голос его стал задумчив, обретая прежнюю певучую интонацию:

– Однажды, когда я был молод, мой планер упал в предгорьях Альп. Никто не назовет падение с двух километров посадкой, но я был жив и даже не поранился. Я еще не успел порадоваться своему спасению, не успел задуматься, как стану ночевать в горах, один у разбитого планера, который никогда не рискнул бы предать огню. В горах трудно выжить. Я бродил вокруг планера, ощупывал разбитые крылья и порванную ткань – так касаются раненого друга, отдавшего за тебя жизнь, и тут к нам подъехала повозка. Мое падение, оказывается, видели. Это был не пастух или одинокий горец, как я вначале подумал, это был местный метеоролог, один из тех неисчислимых тружеников, что составляют наши карты, предупреждают о зарождающейся буре или о просветлевшем небе...

Йене, выпучив глаза, слушал Антуана. Да и меня захватил рассказ.

– Мы приехали к нему домой – в маленький крепкий дом на откосе горы, рядом с мачтой телеграфа и теплой армейской голубятней. Метеоролог сразу пошел к телеграфу, сообщать о случившемся, потом выпустил трех голубей – сгущался туман, и в сигналы телеграфа уже не было веры. Навстречу мне вышла его жена, простая и скромная женщина, всю жизнь скитающаяся вместе с мужем по самым глухим уголкам Державы. В ее глазах была растерянность, страх и восторг словно ангел Божий упал к порогу дома. Двадцать лет она помогала мужу, лишь иногда замечая в небе белую точку планера, и вот впервые встретилась с одним из тех, ради кого забыла уют больших городов. Мы прошли в дом и сели ужинать за круглым столом, освещенным керосиновой лампой. По тому, как бережно достали лампу из шкафа, я понял, что это роскошь, редкая роскошь для небогатой семьи.

Мы сидели в круге света, пили чай, я беседовал с ними, постепенно понимая, что и впрямь жив. А за столом вертелся их сын, мальчик лет десяти. Когда ужин подходил к концу, я понял, что никогда еще не встречал столь милую семью – и такого отвратительного ребенка. Он дерзил отцу, угрюмо смотрел на меня, вторгшегося в их крошечную крепость, капризничал, заставляя мать краснеть и извиняться. Когда ребенка наконец-то выгнали из-за стола и он выбежал из дома, всем стало легче. Мы еще долго говорили, я рассказывал им о полетах, о больших городах, о суровой жизни военных лагерей, о своих товарищах. Потом вышел на крыльцо, чтобы выкурить трубку. Редкие звезды сияли в разрывах туч – так подлинная красота пробивается даже сквозь плотную вуаль. Было зябко, за дверью тихонько спорили метеоролог и его жена – они решали, как поудобнее уложить меня на ночь. Несносного ребенка нигде не было видно. И вдруг я услышал шорох под крыльцом. Перегнулся через перила, посмотрел – и увидел мальчишку, сидящего на корточках перед какой-то дырой в фундаменте дома. Любопытство взяло верх над неприязнью, я спустился и присел рядом с ребенком. Это оказалась нора, укрытие их мелкой беспородной собачонки, о существовании которой я и не подозревал.

Оттуда пахло теплом и жизнью. И вдруг мальчик протянул в нору руки, достал что-то и осторожно вручил мне. «Смотрите, здесь щенки», – прошептал он.

Крошечный щенок и впрямь слепо тыкался в ладони. А мальчик смотрел на меня, глаза его были полны восторга и настороженности – что я сделаю, пойму ли его восторг и то доверие, что он вдруг решился оказать мне, залетному чужаку.

«Замечательные щенки», – только и ответил я. Мы вернули щенка взволнованной матери и пошли в дом, уже связанные общей тайной. Я вдруг понял, как слеп был, глядя на этого ребенка. И ужаснулся, что мог покинуть этот дом, так и не поняв его до конца, приняв волнение мальчика, разлученного со своими любимцами, за капризы и нелюдимость.

Антуан опустил руку в карман, достал старую, выглаженную руками трубку, кисет. Закурил.

– Да, ошибиться и не понять может любой, – спокойно возразил Жан. – Ты прав, и твой пример вполне подходит. Но все-таки у тебя больше всех шансов понять Маркуса. Ты прекрасно знаешь, Антуан, как сильно может быть человеческое слово... самое обычное слово. Потому и не стал записывать свои истории. Не захотел принимать на себя ответственность. А сейчас я прошу тебя принять груз куда более тяжкий. И это последний выбор в твоей жизни, Антуан! Последнее испытание, от которого ты можешь отказаться.

– Мы даже не знаем, где скрывается этот маленький принц... – пробормотал летун.

– Вот это как раз не проблема. – Жан усмехнулся. – Ильмар, ты человек молодой, принеси-ка из буфета еще бутылочку такого вина!