Выбрать главу

Зачем это, спросите вы; отвечу – чтобы бесконечное число раз умирать. Боюсь, господа, что желание вечной жизни – это бесконечное перетекание через пороги и уступы смерти. Перевалив через очередной уступ, водопад жизни словно бы устремляется к бездне, летит прямо туда! Но дно все-таки достигается, и, побушевав в свирепом аду клокочущей пены, желание жить выносится уже на спокойные просторы нового существования. Потому и так завораживает, притягивает моего старика явственно слышимый по утрам шум близящегося водопада. И проснувшемуся человеку отчаянно не хочется просыпаться. Его одолевает ложная надежда: вот если бы сейчас не проснуться, то как-нибудь можно и проскочить водопад… Но вот он сидит, в трусах и майке, на краю своего одинокого ложа, и заоконный грохот утренних рабочих машин, подобный шуму гигантского водопада, едва не оглушает семидесятилетнего старика.

Который никак не сообразит, кто он такой, где находится – в своей городской квартире или в больнице, и кто сейчас должен подойти к нему, а то и никто не подойдет…

Недавно с ним встречался уже вошедший в моду писатель Вас. Немирной – этакий новорусский Мартин Иден на востоке своей славы. Вы мой учитель, с приятностью для себя говорил он тогда старцу, ваши книги помогли мне разобраться в самом себе, на ваших книгах я вырос, можно сказать… И

Василий полагал, что литературному реликту будет приятно услышать такие слова.

– Я хотел спросить у вас… Как писателю распорядиться своим жизненным временем, чтобы не растерять, а полностью осуществить свои возможности? – солидно-ханжеским тоном, усвоенным совсем недавно, молвил далее Вас.

Немирной.

В ответ он услышал нечто совершенно неожиданное:

– Да вы, судя по вашему виду, уже давно исчерпали все свои возможности, молодой человек! Но это ничего, по этому поводу расстраиваться не стоит. Вот я перед вами – у меня было возможностей в тысячу раз больше, чем у вас, и многие из них мне удалось осуществить. И что же, какая теперь разница между нами? А никакой. Я со своими громадными осуществленными и упущенными возможностями и вы, успешно освоивший все свои малые,- мы сидим рядышком, мирно разговариваем, как равные. Мы и есть равные. Ведь нас уже давно сожрало некое огромное чудовище, зверь. Сожрало и переварило, и теперь мы не что иное, как его благополучное и самое убедительное говно, дорогой мой.

Которое в наше время – и в нашем государстве также – обрело сейчас зеленоватый оттенок. Вот мы с вами и стали этим зеленым говном, товарищ писатель.

– Вы имеете в виду, наверное, американский доллар,- чувствуя, что криво усмехается, промолвил “товарищ писатель”.- Или что-нибудь другое?

– Разумеется, доллар,- был ответ.- А что еще? В более общем смысле, конечно же, деньги. Как только мы напечатаем где-нибудь в журнале первую свою строчку, зверь уже ждет нас, широко раскрыв свою пасть. И никуда нам от него не деться.

– Мне кажется, не очень оригинальная у вас получилась метафора…

– Не очень согласен.

– И что же, вы считаете, нечисты все без исключения? Все в дерьме?

– Все. Разве что два-три человека за всю историю. Вы сами догадываетесь, о ком я…

– А Ван-Гог? Он ведь был чист – за всю жизнь ни одной картины не продал.

– Зато после его смерти чудовище проглотило его картины и переварило по тридцать семь миллионов долларов штука… Ничего себе, а?

Василий был огорчен получившим столь неожиданный оборот разговором; он сидел перед старым писателем со смущенным видом; та встреча происходила в

Переделкине, на писательской даче.

– Признаться, я шел к вам вовсе за другим…- тихо и трусливо пробормотал

Вас. Немирной, и только я, его невидимый близнец, мог угадать, какая темная и едкая смута поднимается в его душе.

– С чем же,- был вопрос,- вы пришли ко мне?

– С тем, во-первых, чтобы поблагодарить. Об этом я уже говорил. Много лет с трепетом читал ваши книги.

– Мне очень приятно это слышать. Я тоже благодарю вас. А что дальше?

– В одном своем романе вы сказали, что человек не видит, но знает: позади него остались день его рождения и – до этого дня – вечность времени. Поэтому можно предполагать с уверенностью, что впереди у него будет день смерти, а за ним – все та же неминуемая вечность.

– Вполне возможно, я что-нибудь подобное и написал. Так что же? В чем ваш вопрос?

– А в этом слове – “неминуемая”. В каком смысле вы употребляете его – как что-то обязательное или в том смысле, что невозможно миновать -

“непреодолимое”?

– Не помню. Да это и неважно. Забыл – значит, какая-нибудь ерундистика. Я всю свою прожитую жизнь забыл, товарищ, а вы толкуете о смысле какого-то слова. Давайте лучше поговорим о другом. Например, о вас.

– И о чем же… обо мне? – вновь растерялся Василий.

– Проклятый вопрос о смерти остался для вас неразрешимым, так ведь? Впрочем, как и для всех, включая сюда и тех двоих-троих, о которых уже шла речь. И дело вовсе не в том, чтобы решить эту задачу, она, видимо, нерешаема. А в том дело, к какой группе крови относится каждый из нас, к какой категории жильцов на свете относится. Вот мы с вами относимся к той, которая исповедует главный лагерный закон: ты умри сегодня, а я умру завтра. Мы с вами, молодой человек, одной крови – вы и я.

– Но это, по-вашему, хорошо или плохо? – несколько ироничным, минорным тоном вопросил Вас. Немирной, как никогда уверенно чувствуя себя представителем постсоветского модернизма.

– Хорошо, хорошо,- успокаивающе махнул на него восковой ленинско-мавзолейной рукой собеседник. – Да вы и сами знаете, поэтому и пришли ко мне. Скоро к вам доллары потекут. Ждите. А потом вы умрете внезапной смертью – скорее всего вас убьют.

– Спасибо за пророчество, конечно… Но при чем тут доллары? Вы что, прямо связываете их с моей прискорбной гибелью?

– Не обижайтесь, скажите лучше спасибо. Ведь я напророчил вам внезапную смерть, лучшую из всех возможных. Хотел бы я оказаться на вашем месте. А насчет долларов – так ведь это, товарищ, общее место. Там, где они текут, обычно убивают.

Если иначе нельзя их отобрать и присвоить. Все можно присвоить, всякое имущество, даже кусок территории на Луне и даже пространство другой человеческой личности – да, да, молодой человек: став каннибалом и сожрав труп этой личности. Однако нельзя ни присвоить, ни украсть время чужой жизни! Это чужое время никогда не станет твоим, убей ты хоть миллион других людей. И безумие – не понимать этого. И этим безумием охвачены девяносто девять целых, девятьсот девяносто девять тысячных процента людей на Земле – со дня их творения, если, конечно, они были сотворены, а не произошли от лохматых обезьян.

Вы что думаете, вы пришли ко мне за советом или какой-нибудь премудростью?

Нет, вы пришли, дорогой мой, сами того не ведая, в надежде присвоить мое жизненное время. Однако это невозможно. Чужое время непожираемо. И пусть вас не сердят эти мои слова – все мы, бедные, испытываем голод чудовищного недостатка собственного жизненного времени. От этого голода, как от дистрофии, и подыхаем. Умираем голодной смертью времени. Его так мало, и оно принадлежит только каждому из нас. И никакого эквивалента ему нету. Так что напрасно смотрите на меня тоскливыми глазами – не только присвоить, но и получить его от меня, если я вдруг захочу отдать свое время в дар, вы не сможете! Это действительно невозможно. Не было придумано такого способа присвоения, сколько бы ни старались.

…И тогда появились деньги. Их придумали прагматики человечества. Они смеялись над теми, которые считали, что главные ценности жизни откроются для них на том свете, после смерти, а не на этом. (На этом свете получаем, мол, лишь то самое, что не годится для будущего вечного существования.)