— И мы записали ее слова в «Книгу».
— Да. Кажется, что это было только вчера.
— Это было давно.
Они осторожно направили собак к тому, чего уже не было слышно: к незримым звуковым следам маленького механического дрозда, следам, которые вполне могли оказаться мороками, порождениями ложных воспоминаний.
Однако за новым поворотом нужда в каких-либо поисках сразу отпала. На маленьком бесснежном участке расчищенной земли, укрытом высокими камнями от просторного мира, стоял один-единственный дом гухийнуи. Он был во всех отношениях тождественным рисункам таких домов, заносившимся матерью в ее блокноты: внешняя оболочка из китовой, затвердевшей от дубления и смол кожи, натянутой на китовой же кости переплетенный веревками остов, отсутствие окон, стянутая ремешком входная щель и крохотный дымоход в самом центре, торчащий вверх, как почерневший от дыма фитиль. Только сейчас дым из него не шел, да и звуков какой-либо жизни из дома не доносилось — никаких признаков общей суеты, кипучей мужской работы, которую Уна Фаренгейт так часто расхваливала перед тем, как вдрызг разругаться с мужем.
Дети выбрались из повозки и направились прямо к дому. Продолжать осторожничать смысла не было. В конце концов, они же пребывали в руках вселенной. Входной клапан был завязан не туго, на манер шнуровки ботинок. Марко’каин потянул за конец ремешка, освободил клапан и скользнул вместе с сестрой внутрь.
— Хо!
Дом оказался пустым. Инстинкт уже сказал детям, что так оно и не будет, и быстрый осмотр подтвердил это, поскольку жилища гухийнуи отличались простотой и на отдельные комнаты не делились. А в этом отсутствовали даже признаки постоянного обитания, в том смысле, что не было здесь ни беспорядка, ни сора. Этот дом предназначался лишь для посещений.
Мебель, о которой стоило бы говорить, в нем также отсутствовала — только постель да стоявшая в самой середке пузатая, зелено поблескивающая железная печка. Весь прочий пол оставался голым, и поскольку стены довольно круто сходились на конус, в доме оставалось достаточно места, чтобы по нему мог прогуливаться взрослый человек. Что до уюта, для него здесь было слишком холодно.
И однако ж, с того мгновения, как близнецы Фаренгейт вступили в дом, в головы им ударила мистическая сила, наполнявшая его. Да, сомневаться не приходилось, вселенная вела их именно сюда. Это и было посланием, доставленным не голосом грозы, но еле слышным щебетанием знакомого детям автомата.
Дело было не только в присутствии пропавших часов, надменно оберегавших собственную экзотическую разновидность времени. Нет, мистика этого места часами отнюдь не исчерпывалась. Вся внутренность дома, казалось, светилась, и намного ярче, чем того позволял ожидать единственный лучик солнца, пробивавшийся сквозь входную щель, а воздух здесь, при всей его льдистости, казался пропитанным благоуханием интимных сближений.
Быть может, прежде всего, свет этот объяснялся картинами. Изогнутые стены были сплошь покрыты ими — теплых тонов картинами, пришитыми бечевой к китовой коже. Тут были картины, изображавшие приключения: крупноватые воины-гухийнуи бороздили на них моря, сидя в игрушечных лодчонках, или рубили друг друга в лапшу. Были сцены охоты с тюленями и белухами, воздевавшими усталые плавники, капитулируя под градом копий. Были изображения птиц, уносивших к солнцу крошечных спящих людей. А прямо над постелью висела картина самая большая — динамичный, выполненный в полный рост двойной портрет темнокожего мужчины и стройной, белой, будто сметана, женщины. Стилизованная прическа ее и ярко-розовые пятна на щеках не оставляли сомнений в том, что женщина эта — Уна Фаренгейт.
Следует сказать, что живописная манера гухийнуи сильно отличалась от той, к которой близнецы привыкли, листая старенькие, принадлежавшие матери сборники сказок. Тела изображенной на картине четы словно плыли в пространстве, окруженные сложным узором из звезд и снежинок. Ступни у этих двоих были до невозможности маленькими, ноги бескостно гнулись, переплетаясь взаимно. Какие-либо покушения изобразить одежду — ну, хотя бы, трусы, — отсутствовали, тела остались нагими, однако к разгулу стихий, по всему судя, невосприимчивыми. У мужчины отросла между ног дополнительная конечность, а Уна обзавелась сразу двумя ртами — один помещался на лице, другой, много больший, на животе. И тем не менее, при всей примитивной эксцентричности этой картины, краски ее были сочными, звонкими, в ней ощущалось нечто от натуры их матери — от лучшей стороны ее натуры, от того, как она выглядела, впадая в наисчастливейшее из своих настроений. В лице Уны — здесь, на этом приношении, сделанном ей гухийнуи, — близнецы признали выражение, которое посещало ее всякий раз, как она собиралась выкупать их и умастить их кожу китовым жиром.