Ожидая, я переминаюсь с ноги на ногу и чувствую, как теплый пот и дождевая вода пропитывают, затекая в ботинки, подошвы моих ступней. Футболка промокла настолько, что свисает почти уже до колен, и мне удается разобрать номер, по которому следует позвонить тем, кто меня увидит. Я закрываю глаза, досчитываю до десяти. И слышу доносящийся сверху скрежет металла по дереву.
Подняв взгляд к темнеющему фасаду, я вижу в окне над порталом, словно в жутковатой раме, глубокую старуху в одежде медицинской сестры или нянечки. От дождевой сырости ее передергивает, однако она, не заботясь о своих безупречно уложенных волосах и хлопковом пастельном халате, почти что высовывается из окна. Впрочем, все-таки не высовывается, а просто смотрит на меня, наполовину накрытого тенью, сверху.
— Чем мы можем вам помочь? — опасливо спрашивает она, едва-едва перекрывая голосом гомон дождя.
Я вдруг понимаю, что ответить мне нечего, нет слов. И потому убираю с груди руки, смущенно приоткрывая надпись на футболке. Мокрая белая ткань липнет к коже, когда я отклоняюсь назад, помаргивая от бьющих в глаза струй. Старуха внимательно читает, глаза ее пробегают слева направо и назад. Покончив с чтением, она протягивает бледную, с костлявым запястьем руку к оконной защелке, плотно закрывает окно, отгородясь от меня темным стеклом, и исчезает.
Несколько мгновений спустя дверь со скрипом отворяется, и я вхожу в здание.
Еще до того, как за мной захлопнулась дверь, шум дождя проглатывается тишиной угрюмого интерьера старого дома. А я неуверенно переступаю порог, отделяющий меня от безмолвия.
Нянька ведет меня по устланному красным бархатом вестибюлю с длинной чередой потолочных светильников, в каждом из которых горит, похоже, по лампочке ватт от силы в пятнадцать. Истертый ковер под ногами, замысловатого рисунка обои, полопавшиеся, отстающие от стен у плинтусов и карнизов. Следуя по желтому коридору за чуть мерцающим в темноте форменным халатом старухи, я искоса поглядываю на висящие по стенам портреты в позолоченных рамах: строгие старцы в серых одеждах, иссохшие под патиной бесцветного лака, похожие на университетских донов или промышленников викторианской поры.
На нашем пути неизвестно куда, мы минуем подобие офиса, — я мельком вижу через окно картотечные шкафчики и чье-то тучное тулово, склонившееся над заваленным бумагами столом. Однако старуха не останавливается; если мое присутствие в Прибежище и подразумевает возню с какими-то документами, заполнять их самому мне, по-видимому, не придется.
Открывается еще одна дверь, я попадаю в помещение совершенно иное: большую, с высокими потолками столовую, столь ярко освещенную лампами дневного света, что я начинаю моргать и едва не оступаюсь. Просторная, как гимнастический зал, и уютная, как подземный гараж, столовая Прибежища приветствует меня, кем бы я ни был. Блекло-розовые стены ее, пластмассовая мебель и обшарпанные деревянные полы сверкают, отражая свет.
На одном конце этой залы, рядом с дверью, в которую я вошел, виднеются за буфетной стойкой две утопающие в бульонных парах толстые старухи. Они черпаками разливают суп по глиняным мискам, выуживают из запотевших пластиковых пакетов ломти белого хлеба, выдергивают из древних черных аппаратов образцово поджаренные гренки. Одна из них взглядывает на меня и улыбается — на полсекунды, перед тем, как вернуться к своим трудам.
Все остальное пространство заполнено сотнями разношерстных стульев (самшитовых, набранных по лавкам старьевщиков, и из нержавеющей стали) и множеством столов, покрытых, по преимуществу, жаростойким пластиком. Заполнено оно и людьми, мирной, негромко жужжащей толпой мужчин, женщин, подростков, — их здесь под сотню, а может и больше. С самой первой секунды, не успев еще воспринять ничего другого, я ощущаю исходящие от них мощные токи — токи общей безнадежности. В остальном они так же несхожи, как стулья — здесь представлены все размеры и формы, от приземистых толстячков до страдающих анорексией скелетов, от английской розы до черного дерева Ямайки. Большинство уже сидит, некоторые переходят столовую, сжимая в ладонях миски с поднимающимся над ними парком, отыскивая, где бы присесть. На всех и на каждом из них по белой футболке, точь-в-точь такой, как моя.
Дверь за моей спиной захлопывается; старуха оставляет меня на собственное мое попечение, как будто здешние порядки очевидны сами по себе. Да, собственно, и очевидны. Кулаки, которые я сжал в предвкушении опасности, обмякают, я смиряюсь с тем, что мой приход никакого впечатления на здешнюю массу людей не произвел. Я уже стал одним из них.