И она театрально расширила большие зеленые глаза.
В следующие десять-пятнадцать минут интервью шло примерно так, как обычно и шли все интервью с Табитой Уоррен. Она растабаривала (если Вы простите мне такой каламбур) о том, как почувствовала однажды, что может и вправду проникать в разум животных; что, по ее мнению, эта способность в какой-то мере присуща любому из нас, а иначе ее книги не привлекли бы стольких читателей. Пока она говорила, в комнату входили и выходили из нее самые разные, тихие, на вид забалованные домашние животные — персидский кот, кот сиамский, огромная овчарка и, да, разумеется, тот самый терьер. Они присаживались у ног Табиты, некоторое время позволяли гладить себя, а после снова лениво убредали куда-то. Когти их пощелкивали по пространным, полированного красного дерева полам. За доходящими до этих полов двустворчатыми окнами я видел стоявший у дома лимузин, в котором сидел с газетой, ожидая, когда я закончу, водитель. Видел я и агентессу Табиты, исследовавшую в обществе своего мобильного телефона безукоризненно ухоженный парк.
Я сообщил Табите, что ходят слухи, будто она написала новую книгу. Лицо ее на миг осветилось, но тут в кабинете раздался глухой удар, и оно мгновенно погасло.
— Нет, — сказала Табита. — «Кошачья лапа» была последней. Тринадцать романов это очень много. Я спросила себя: и вправду ли миру нужна еще одна моя книга?
— Многие думают именно так.
— Возможности любого человека ограничены, вам не кажется?
— В узких пределах — да.
В глазах Табиты мелькнула боль, но боль, вызванная, как мне показалось, отнюдь не моими словами. Она немного поерзала в кресле, подтянула колени к подбородку — поза, до странного детская для семидесятилетней женщины.
Из кабинета вдруг понеслась телефонная трель. Джек Уоррен снял трубку и после звучного «Да?» понизил голос до негромкого рокота. Впрочем, рокот был странноватый: не участливый, не любовный. Обеспокоенный — так произносит слова человек, которого неожиданно призвали к ответу за непростительный грех. И я, и Табита, мы оба отметили эту странность и истолковали ее одинаково, и оба знали, что это так.
Она мгновенно пригнулась в кресле, утопив подбородок между коленей.
— Кто-то из детей, пари готова держать, — сказала она. — И почему он не предоставит общение с ними автоответчику?
Я не знал, как мне отнестись к этим словам. Будь я борзописцем из желтой газетки, я бы, скорее всего, ухватился за подвернувшийся шанс и начал расспрашивать ее о семейных проблемах, о дочерях, обвиняющих Джека в том, что он держит Табиту узницей в ее собственном доме, что за долгие годы у него накопился целый гарем любовниц, что она лишена права голоса в ведении своих коммерческих дел. Мне же удалось придумать только один вопрос:
— Вам никогда не хотелось написать что-то совсем другое?
Она соскользнула с кресла на пол и теперь сидела прямо перед мной на корточках. Овчарка бочком подобралась к ней и прилегла рядом.
— О, хотелось, хотелось, — сказала Табита.
Зрелище было страшноватое, у меня и сейчас при воспоминании о нем холодок бежит по спине: старая, очень старая женщина с обтянутыми шерстяной черной тканью тонкими ножками, покачивается, сидя на корточках и не на миг не сводя с меня глаз.
— Однако вы оставили эти попытки, боясь разочаровать ваших почитателей? — поинтересовался я.
Вопрос отскочил от Табиты, точно брошенный мной моток шерсти. С таким же успехом я мог бы спросить ее о температуре на Марсе или о счете, с которым закончился последний из сыгранных на Сицилии футбольных матчей.
— Вы не поняли, — прошептала она; большие глаза ее оживились, в них появилось плутоватое выражение. — Я уже написала это. Чушь, которую я несу в интервью, все эти «Мне нечего больше сказать» — просто вранье. Понимаете, мне приходится врать.
— И кто же принуждает вас к этому?
Она кивнула в сторону кабинета. Черная челка упала ей на глаза.
— Но почему? — с искренним сочувствием спросил я. — Или ваша новая книга о нем?
Табита с силой потрясла головой, совсем как ребенок. Короткие черные волосы ее взмывали и опадали.
— Но почему же тогда он противится ее изданию?