Но окно не открыто. Окно не открыто. Мышь во рту, теплый пульс, биение сердца, но окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто. Окно не открыто.
Сидя там, в щегольской гостиной Табиты Уоррен, я вдруг учуял странный, острый запах. Табита устроилась в кресле на корточках, вид у нее был отсутствующий, а из кабинета к нам уже поспешал ее муж.
Джек Уоррен взглянул на Табиту, потом на меня, потом на выходную дверь, то был недвусмысленный знак — мне пора уходить. Он снова занял свое прежнее место рядом с Табитой, опустив на плечо ее руку — жест (как я теперь понимал) ограждающий и печальный. Чтобы там ни пришлось ему выслушать по телефону, оно лишило его лицо глянца спокойного самообладания, добавив красноты в веки, слегка растрепав седые тонкие волосы. Запах стал уже едким, он привлек овчарку, и та, опершись передними лапами о кресло Табиты, обнюхивала его.
— Жена очень устала, — сказал Джек Уоррен, поторапливая меня.
Табита свернула голову набок и подняла на мужа глаза, пройдясь взглядом по всей длине его руки, пока взгляд этот не остановился на исстрадавшемся лице Джека.
— О, но я совсем не устала, Джек, — мягко возразила она.
— И тем не менее, дорогая, — вздохнул он, погладив ее по голове, — тем не менее…
Я встал, подошел, учтивости ради, к супругам, обменялся с ними довольно чопорными рукопожатиями. Ладонь Джека Уоррена оказалась теплой, сухой, пусть немного и слабой; ладонь Табиты — липкой и, судя по пожатию, ей не мешало бы подстричь ногти. Последние ее обращенные ко мне слова были такими:
— Помните, дорогой: все, чего я пока достигла, было просто… детской игрой. Лучшее еще впереди.
Мне кажется, что, может быть, этому и должно войти в историю, как последним словам Табиты Уоррен, — вместо тех, которые Вы процитировали в некрологе, слов, предположительно услышанных одной из сиделок, ходивших за Табитой в последние сроки ее слабоумия. Злые замечания, сделанные ею, по общему мнению, в адрес мужа — человека, которого уже не было рядом, который уже не мог себя защитить, — никак не ложатся в моем сознании на голос Табиты Уоррен, к тому же, я сомневаюсь, что журналистская этика могла бы позволить цитировать их. В конце концов, люди, внушающие доверие, куда как большее, чем та (подозрительно безымянная) сиделка, утверждают, что за все одинокие годы и месяцы, прошедшие после смерти любимого ею Джека Уоррена, Табита не произнесла ни единого слова.
Ваш, etc.
Бесцветный, как Эминем
Дон, сын людей, которых больше нет на этом свете, муж Алисы, отец Дрю и Алиши, уже очень, очень близок к тому, чтобы пережить счастливейший миг своей жизни.
Сейчас по его часам 10.03, он едет по нагорьям Шотландии в Инвернесс, усталый и чуть, потому что боится заснуть между этой минутой и той, в которую поезд прибудет на вокзал, и упустить возможность сказать Алисе, Дрю и Алише: «Ну вот и Инвернесс, пошли». Жена и дети дремлют, изнуренные созерцанием достопримечательностей, теперь вся ответственность лежит на нем. Он не знает, что дальше Инвернесса поезд не пойдет, что всех, кто в нем едет, громкоговорители попросят выйти; он думает, что поезд так и покатит, унося их все дальше на юг, лишив заказанного загодя завтрака и ночлега. В Шотландию он приехал впервые; на пленке его фотокамеры осталось только два кадра; «Диет-Коки» на тележке с закусками не нашлось; голова жены свешивается, наделяя ее вторым подбородком; по толстым стеклам вагонных окон сползают безмолвные капли дождя.
Дон с семьей заняли столик, расположились по обе стороны от прохода — восемь сидений на четверых. Он говорит себе, что — ничего, поезд все равно не полон. К тому же, и он, и семейство его — люди всё крупные, американцы, они на голову, да, пожалуй, и на плечи выше большинства других пассажиров. В Дрю, которому только-только исполнилось пятнадцать, росту пять футов одиннадцать дюймов; в Доне — шесть и два. И лапищи у обоих, как у боксеров. Три часа назад, когда они спускались к завтраку в отеле, стоящем неподалеку от замка Данробин, Дрю немного вспылил и сказал: «Иди ты на хер, пап», но теперь они уже помирились, и Дона отделяет от великого события его жизни не более двух минут.