Они постояли все вместе в лишенном горизонта сумраке, под холодным ветром, — трое оставшихся в живых членов семьи Фаренгейт. Лайки были уже запряжены и готовы к дороге, дыхание их серебристо клубилось в горевшем на крыльце вольфрамовом свете, Завернутый в меха труп Уны Фаренгейт, лежал на прицепленных к повозке детей длинных санях, притороченный к ним кожаными ремнями, будто упрямо цепляющийся за жизнь тюлень.
— И помните! — крикнул им, уже ускользавшим в снежную пустоту, Борис. — Если придется пускать ракету, при выстреле закрывайте глаза!
Покрасневшие от унижения и испуга Таинто’лилит и Марко’каин подстегнули собак, чтобы они побыстрее унесли их от этой лавины ненужной любви.
Казалось, целую вечность — хоть на деле всего только час или два — близнецы во весь опор неслись по сахаристой тундре.
— Быстрее! — вскрикивал Марко’каин.
— Скорее! — вскрикивала Таинто’лилит.
Разумеется, собак разбирал поначалу восторг, но затем шаг их стал замедляться, — не столько от усталости, сколько от беспокойства: собакам требовалось подтверждение того, что ими правят собратья-млекопитающие, а не какая-то бесчувственная машина. Однако, удары кнута по бокам понуждали их снова прибавить ходу.
Впрочем, собаки и на бегу все норовили обернуться, чтобы хоть мельком увидеть детей, которых так любили и которые никогда еще не гнали их так скоро и так подолгу. Но Таинто’лилит и Марко’каин не обращали на их призывы внимания. Равно исполненные решимости, близнецы горбились в своей повозке, стоически смаргивая летящий из-под собачьих лап снег.
Дети как будто боялись, что, стоит им заторомзить или просто оглянуться, и они снова увидят отца, все еще бегущего за ними, прижимая к груди флягу с водой или запасные рукавицы.
— Это на него смерть матери так подействовала, — сказал Марко’каин, когда они, наконец, остановились, чтобы дать собакам отдых. — Вот поспит немного, и ему станет лучше, — а, как по-твоему?
— Не знаю, — сказала Таинто’лилит, помигивая в валившем из собачьих пастей пару. — Может, он теперь всегда таким будет.
Они хмуро обернулись, чтобы взглянуть на мать, покоившуюся за ними на погребальных дрогах. Лицо ее, которое дети не смогли заставить себя завернуть, как все остальное тело, в меха, казалось в сумраке снежно-серым.
— Она выглядит чем-то встревоженной, — озабоченно произнесла Таинто’лилит.
— Это потому, что ты смотришь на нее сверху вниз, — догадался Марко’каин.
Таинто’лилит пригнулась, чтобы проверить эту теорию. Густые черные космы ее выпростались при этом из-под мехового капюшона, и она, вглядываясь в лицо матери, прижала их ладонью к щеке.
— Нет, все равно, вид у нее встревоженный, — сообщила свое заключение Таинто’лилит.
— Просто побледнела от холода, — сказал Марко’каин, втайне страшившийся того, к чему могут привести дальнейшие исследования.
— Да нет, дело в выражении лица, — отозвалась Таинто’лилит. — Лоб стал каким-то другим.
— Несколько морщинок, только и всего, — объяснил ей брат — с таким видом, будто тонкая механика старения не составляла для него никакой загадки. — При жизни они у нее все время шевелились, вот мы их и не замечали. А теперь замерли.
— Тут есть что-то еще, — настаивала Таинто’лилит. — Надеюсь, перед смертью она ни о чем не тревожилась.
— А о чем ей было тревожиться?
— Во-первых, о нас.
— Во-первых и во-вторых.
— Вот именно.
— Она же знала, что мы сумеем позаботиться друг о друге.
— Ты думаешь?
— Должна была знать, иначе делала бы для нас побольше, пока была жива.
Несколько минут они просидели, положив укрытые тюленьим мехом ладони на спинку повозки, задумчиво вглядываясь в ледяное, запрокинутое лицо матери. Потом встали — размять ноги и вылить из канистры на снег немного теплой воды, чтобы получилась лужица, из которой могли бы попить собаки. Ландшафт вокруг них выглядел во всех четырех направлениях (— но почему же лишь в четырех? — во всех трехстах шестидесяти тысячах направлений! — ) совершенно одинаково. Только в небе, обращавшемся из серовато-синего в бледно-лиловое, и наблюдалось какое-то разнообразие.