Выбрать главу

По осени дембеля не случилось. Из окружения под Москвой – в плен, сбежал на пути к расстрелу, партизанил, болел цингой, два ранения, оба в руки, карты долго не мог раздать, дали десять, но два скостили, прям на похороны вождя.

– Так что, Юрка, не надорвись. На чужой войне орденов не треба, даром, что ли, они нас жгли, и те, и другие, и те, и эти? Я как в наши края вернулся, больше не пробовал в стойле жить, прибился к табору, много ль надо, красить, помнится, я любил – так затейливо крошится кобальт в пальцах, а белила с охрой, когда смешать, дольше держатся на заборах, этот мир, ребята, пора сносить, перекрасить не помогает.

Он уже говорил для своих двоих – это Лёвка съехал в окоп на жопе и не стал его прерывать пока. Рожа у брата, щетина, руки, шея и даже руно груди – все было залито цветом зари, суглинка, нет, оттенками чужих кровей, я не еврей подбирать эпитеты, а когда Лева вдобавок оскалил рот, и по загибам его улыбки (морды) полосы бордовели, то казалось, кого-то зубами рвал, свою знаменитую гриву пачкал.

Бой закончился вничью, то есть просто так, посредине поля, с двух сторон накрошили фарш, наварили суп, холодец культей, и только редкие санитары уносили с работы в больницу лучшие, шевелящиеся куски. Яша стал собирать рюкзак – флягу с мятой звездой на крышке, фонарик, цейсовских линз бинокль, я взял оставшихся пару яблок.

– Хочешь, Лева?

– Пожалуй, нет. А как вы тужили в моем тылу?

– Ничего. Яков рассказывал, как не любит русских и немцев – “турму и плэн”.

– Это да… И еще жидов. За то, что еврейка, его невеста, когда он вернулся назад домой, осела с русским бандитом-мужем, чекистом-отцом и двумя детьми, оба, напомню, немножко немцы… Двинули. Рацию не забудь.

И он зашагал семижильным шагом, как пахарь, с других возвращающийся полей, и отошедшие от испуга стрижи рассыпали ему под ноги радостный пересвист.

Глава 4

Я уже не вспомню, когда это началось, фейерверк невидимо зрел внутри

(или незримо витал? – снаружи), прорываясь звездочкой, зажигалкой, орудийным всполохом, светлячком. Помню фон – голубей в окошке, телевизоры с мертвой водой Чечни, духота на выдохе, пыль на вдохе и мятый “Popular Science Today” со статьею о близнецах.

Лев ходил по квартире голый, почесывая в шерсти, – желтые ногти, багровый уд и пуп морского узла навыкат. Мой, такой же, зудел, вспотев, и я в несчитанный раз подумал, что не к матери нас привязал господь артериальной ивритской вязью, а друга к другу, еще точней – брата к брату внахлест, навырост, двойня, бойня, шестерка – туз, мне, пожалуйста, пересдайте.

Пересдайте мне тело, хочу новья, без поперечин опрелых жира, без сухого кашля-хлопка в груди, набухающих комом весенних почек, пересдайте время, хочу туда, где прозрачная ясность мечты и дела довоенной щелочи грела чан, пересдайте мне, наконец, семью, без предания о предателях, без плесневеющей мешанины разделенных надвое кровей – сдайте меня молодой девяткой в деревянных колодах голландских туфель, где холодные ветры стучатся в стекла и ехидно облизываются камины. Я клянусь, что мы заслужили отдых. Не глухую спячку на тюфяках в ожидании следующей стычки-взбучки, не барочные оргии посреди поставленных раком дщерей бараков, а настоящий кусок весны с цветным салютом серотонина и теплыми брызгами талых вод – штанины подзакатав.

– Ли родил неплохую мысль. – Лев оделся и выбрал сумку.

Я знаю хорошие мысли Ли. Люли-люли-разлюли. Геноцид в отдельно поганом месте.

– Азиатский кризис пошел гулять. Предлагается выкупить за копейки все, что сейчас упадет в Москве. Создать хорошенький белый фондик и после выйти. С нашими связями – года два. В новый век придем с миллиардом денег. Что ты думаешь, сукин брат?

Что я думаю, что я думаю? Я вспоминаю, как он тогда предлагал купить у матроса “лейку” и как от этого понеслось. А я еще я думаю и не знаю, почему все важные разговоры начинаются у дверей.

1998

Может, было совсем не так – цензор памяти самый вредный, он страницами рвет свое. Скорее всего мы со Львом сидели, я бил по

Financial Times рукой, мы чертили по воздуху горы Bloombergа и считали порядок ходов в уме. Но ничего похожего я не помню. Год, который пошел за тем – скор и рван самолетный сон, – сплошным жгутом намотал Россию вкруг моих воспаленных глаз: разорившиеся менялы, вдовы с вялой каймою губ, клерки с кровь-порошок соплями и салями под коньячок. Помню, траками гнали марки, доллар было не обменять, покупали черт его знали оба – газ, металл, целлюлозу, нефть; деньги шли из бездонной бочки, Лева куда-то звонил, шумел, и нам подвозили еще снарядов – батальоны просили огня – согнем!

Мы не спали до нового года толком и еще потом, приходя в себя, часто вскакивали ночами, и Лев смеялся, рычал и выл, снизу ему вторили псы охраны и дрожало стекло окна. Он вообще изменился, хотя, казалось бы, нет постояннее и прочней. Стал сильно мягче, не став теплее, перестал пропадать, хоть и начал пить, и дремота старческого склероза поселилась в левой его руке. Он не помнил, где оставлял бумаги, путал ключ от входных дверей, шарил попусту по стене

– Жора, где у нас выключатель?

Слабость расстраивала его. Хозяин столь въедливой и блестящей, как узоры по серебру, чудо-юдо хваленой памяти, владелец столь длинных, сколь долгих, реестров мести, Лева будто терял себя, и хотя стороннему наблюдателю ничего не бросилось бы в глаза, но я, естественно, замечал, как все чаще злоба, сойдясь с тоскою, забывала ярость куда разлить и жевала Левушку изнутри, как незалеченный триппер.

1999

Так мы стали опять равны. Выгуливали друг друга. Теплыми летними вечерами в одинаковых – цвета победы – куртках, не скрывая сходства

(схождения – сближения), близнецы ведь к этим годам обычно надежно разделены двойным кордоном своих супружниц, утлым выводком сыновей, расстоянием и работой, но что вдесятеро важней – тяжелой усталостью друг от друга, близоруким взглядом туда, вперед, где, упряма и одинока, их обоих ждет тишина могилы, каждого – своя.

Ничего-ничего, дорогой полковник, хоть это нам не грозит уже. Жизнь, начавшуюся на майских, нужно заканчивать в сентябре, целиком увязать ее в ленту лета, тополиным пухом, пером гуся проложить ей складки и повороты, чтоб не мерзла в кровянке портянки кость, не топтался в холодной прихожей гость. Ну кто там есть, заходите!

Знакомьтесь, товарищ, последний штрих! Невинная шутка фамильной саги, святочное лото. Гражданка Швейцарии Ольга Штрих – “вторая” на языке отчетов, и если первой (Ольгой) считаем ма-ть, то вторая ть-ма

– золотая львица, сторож братских могил, авось.

У ее вороного окраса челки, неприступно строго скрывавшей лоб, обрез рифмовался с обрезом юбки, что так решительно, прямо здесь, открывала бляшки ее коленок. Это все, что мне довелось увидеть, остальное учил наизусть, потом, путаясь в бунте белья ночами, локтями тараня друг другу рты, после случки порознь засыпая, чтоб на завтраке снова сидеть вдвоем как ни в чем, панимаешь ли, не бывало.

Я знал, что ее отношения с братом давно прошли через койку вглубь – теперь, смеясь, обсуждали цифры, больше прибыли, чем потерь, и генеральская наша дача с паркетом, помнившим под фокстрот мокрые брюки своих хозяев, острую крошку чужих зубов, не по-доброму оживала, подтягивалась, скрипя, как под дикие танцы готовя пол новым однополчанам.

Еще несравненная Ольга Штрих никогда не путалась в близнецах. Даже издали, в сумерках, со спины, в дубликатах блеклой дурной одежды – узнавала запахи и повадки и этим напоминала мать, зачастую более, чем хотелось. Только темной воды ледяной акцент на обоих знакомых со мной наречьях – подмораживал близость, хранил черту, штриховое поле ее владений.