Пожалуй, и для меня, лишь пассивно, на краю кушетки присутствовавшего в блокаде, едва ли не таким же ожогом стала случайная реплика, на которую можно было никогда в жизни и не напороться, а напоровшись, рассмеяться и забыть.
Не рассмеялся. Не забыл.
В книжечке доктора Коврина, участника защиты полуострова Ханко, можно прочитать о том, как его, приплывшего в Ленинград защищать научную диссертацию в конце сорок первого, в ноябре, артобстрел застал на Васильевском острове, в районе Среднего проспекта, около Восьмой линии.
«К счастью, снаряды падали где-то у Малого…» К счастью, снаряды летели в сторону нашего дома. Это был дом старшего церковного причта Рождественской церкви, кстати сказать, совершенно необычной для петербургского пейзажа и одной из старейших. Эту гостью, явно московского обличья, привел сюда в середине позапрошлого века неизвестный архитектор, пристроивший к двухъярусному пятикупольному собору еще одну церковку под одним изрядным куполом, тайну этой своей прихоти он унес с собой в бездну времени вместе со своим именем.
Во время счастливого обстрела снарядом большого калибра (малого до нас не долетали) был сбит один из главных куполов собора, под сенью которого мы бедовали блокаду.
Этот, один из ста сорока шести тысяч снарядов, выпущенных по Ленинграду, с божьей, как говорится, помощью долетел до Благовещенского собора, купол снес и сам того не заметил, а жахнул уже в садике; взрыв этот мама хорошо помнила и рассказывала о нем не однажды. Все дело в том, что недостаток питания при кормлении новорожденного Борьки мама пыталась восполнить пунктуальным соблюдением режима кормления, строго по часам, минута в минуту, поэтому, несмотря на объявление тревоги в связи с артобстрелом, несмотря на вой дисциплинированнейшего жителя блокадного Ленинграда, моего четырехлетнего брата Сергея, мама грудь у младшего брата Бориса не отняла.
Два высоких окна нашей комнаты, наполовину уже заколоченные фанерой, выходили в сад, простиравшийся до Седьмой линии, в старые годы здесь было кладбище, примыкавшее к церкви. Младший брат отца Аркадий про кладбище не знал, но садик почему-то звал тошниловкой. Вот тут-то и ахнуло, в садике. В садике рвануло, да так, что дом наш поехал, не крыша, а весь целиком, и с крышей, и со стенами.
В комнате висели часы в деревянном футляре с маятником, «Павел Буре», часы точные, и мама от них не отрывала глаз, опасаясь перекормить ребенка. Но маятник вдруг припал к левой стенке футляра, и часы медленно поползли по стене, как ползет стрелка кренометра где-нибудь на ходовом мостике корабля во время качки. Дом накренился и пошел, готовый вот-вот рухнуть. Надо думать, полз он медленно, потому что мама успела понять, что происходит, и подтащить к себе уже самостоятельно одевшегося Сергея, орущего о желании идти в бомбоубежище. Мы же с бабушкой, по маминому свидетельству, довольно безучастно отнеслись к этому удару, сидя на кушетке. Угасающий дух, как известно, иногда очень похож внешне на дух исключительно твердый.
Мама смотрела на часы, смотрела, как они ползут по стене, как они остановились и как стена двинулась в обратную сторону, а часы так и замерли, скособоченные, точно зафиксировав максимальный угол наклона здания на третьем этаже и точное время радости доктора Коврина.
Кто теперь скажет, к счастью или несчастью, но снаряды однажды падали в районе Среднего проспекта, и один угодил прямо в милицию, после чего милиция облюбовала наш дом на Восьмой, туда и вселилась. Мы же от Благовещенской церкви так никуда и не удалились, получив комнату на четвертом этаже в доме младшего церковного причта на противоположной стороне все того же садика.
Году в пятидесятом, может быть, в пятьдесят первом, отец, приехав в Ленинград в командировку из своей тундры-мундры, шел себе по Восьмой линии и, видно, автоматически, как бы по инерции, вошел в дом, где жил до войны, откуда ездил на «Электросилу», где работал монтером, и в Политехник, где учился на вечернем отделении.
Он вошел в дом, поднялся на третий этаж.
Тот же сквозной коридор. Те же двери.
На двери нашей комнаты табличка: «Начальник отделения милиции».
Вошел, попал в тамбур, выгороженный для секретарши.
«Приема нет, – быстро проговорила кудрявенькая бабешка, не поднимая глаз на вошедшего. – Я же вам ясно сказала, приема нет», – уже грозно проговорила дама из деревенских, увидев, что отец взялся за ручку двери в кабинет начальника.
«А я не на прием».
«Так куда ж вы лезете-то?»
«Во-о-от в эту комнату», – сказал отец и вошел в кабинет. Следом за ним влетела перепуганная правоохранительница.
«Я же ему говорю, а он нахально…» Папа окинул взглядом потолок. Лепная розетка над люстрой была та же, и люстра была та же, а вот лепной бордюр был срезан секретарской пристройкой.