И Жданов направился к своему письменному столу, зажег там вторую настольную лампу, склонил голову над разложенными бумагами, давая понять командующему, что разговор окончен. Хозин едва заметно пожал плечами.
— Разрешите идти? — негромко спросил он.
— Да. Пожалуйста.
Хозин пошел к двери. Он уже полуоткрыл ее, когда снова услышал голос Жданова:
— Одну минуту!
Хозин повернулся.
— Я… не убедил вас? — В голосе Жданова прозвучала несвойственная ему просящая интонация.
— Нет, Андрей Александрович, — твердо ответил Хозин.
— Очень сожалею, — уже резко произнес Жданов. — Не буду вас больше задерживать.
И он опять склонился над бумагами.
В то же самое время в другой комнате Смольного генерал Воронов заканчивал свои не слишком обременительные сборы в дорогу.
За час до выезда на комендантский аэродром он отправился к Хозину.
— Хочу попрощаться, Михаил Семенович…
Хозин сидел за письменным столом и что-то сосредоточенно писал. Оглянувшись на голос Воронова, он отложил перо, посмотрел на ручные часы, спросил:
— Вы наметили отбыть в двадцать один ноль-ноль?.. Если разрешите, я сам зайду к вам минут через тридцать. Будет одна просьба, Николай Николаевич.
— Рад ее выполнить, — ответил Воронов. — Что-нибудь семье передать?
— Да, передать… Только не семье.
— Что же? И кому?
— Письмо. В Генштаб. Товарищу Шапошникову.
Воронов пристально посмотрел на Хозина.
— Хотите… настаивать?
— Не могу иначе, Николай Николаевич.
Воронов слегка развел руками. Молча опустился в кресло.
— Вам… все же не удалось убедить Андрея Александровича? — спросил Воронов.
— Нет. После заседания у нас был длинный разговор. Но Жданов остался при своем мнении.
— А Васнецов?
— С ним я больше не разговаривал.
Воронов медленно покачал головой:
— Идете на риск, Михаил Семенович.
— Мы с вами военные люди, Николай Николаевич. В случае необходимости обязаны рисковать. Даже жизнью.
— Жизнью пожертвовать иногда легче.
— Вы считаете, что я не прав?
— Нет, совсем наоборот, полагаю, что ваши предложения разумны, и я дал это понять на Военном совете. Но настаивать не мог. Не имел на то даже морального права… Думаете, мне легко возвращаться в Москву, не выполнив приказа Ставки? — горько улыбнулся Воронов.
— Он и не мог быть выполнен, — сказал Хозин. — Никто не знал, что немцы опередят нас, начнут наступление на Тихвин.
— «Никто не знал»!.. — все с той же горечью повторил Воронов. — Нас с вами, кажется, учили, что предвидение входит в круг обязанностей военачальника.
— Этот упрек можно адресовать не только нам.
На мгновение в глазах Воронова зажглись тревожные огоньки. Он наклонил голову и сказал тихо:
— Это не утешение. Мы обязаны отвечать за каждую неудачу и перед своей совестью и перед народом. Списывать собственные неудачи за счет противника — значит признать, что ход войны определяет он.
— Но до сих пор так оно и получалось, — угрюмо сказал Хозин. — Немцы наступали, мы оборонялись.
— Это и верно и неверно, Михаил Семенович. Верно потому, что Ленинград по-прежнему в блокаде и немец стоит под Москвой. Неверно же потому, что нам удалось сорвать почти все сроки, запланированные Гитлером. Тем более досадно, что мы не сумели осуществить хорошо задуманную наступательную операцию. В данном случае я адресую упрек себе лично.
— Напрасно, Николай Николаевич, зря вы себя казните. Прорвать блокаду в условиях немецкого наступления на Тихвин, при угрозе, нависшей над пятьдесят четвертой армией, возможности не было. В этом я уверен, так же как и в том, что сегодня продолжать наши атаки на «пятачке» бесполезно — только людей погубим.
— «Пятачок» нам еще пригодится, отдавать его нельзя ни в коем случае! — предостерег Воронов.
— Я и не собираюсь отдавать левобережный плацдарм! Но удержать его — одно, а пытаться наступать оттуда — совсем другое… Прорыв сейчас неосуществим, — слегка повышая голос, продолжал Хозин, — и я не вижу смысла оставлять в резерве несколько соединений с перспективой, что бойцы там превратятся в полудистрофиков, тогда как под Тихвином и Волховом каждый человек, каждая винтовка, каждый танк на вес золота! Не хочу после того, как немцы окончательно закрепятся в Тихвине, утешать себя мыслью, что это «не мой фронт»! И когда фон Лееб соединится на севере с финнами, а на юге с войсками фон Бока, тоже не хочу оправдываться тем, что я, мол, старался всячески, да не смог убедить товарища Жданова в необходимости воспрепятствовать этому.
— И все же не забывайте, Михаил Семенович, что Жданов — секретарь ЦК.
— А я коммунист и командующий фронтом! Авторитет Андрея Александровича для меня непререкаем. Но если я убежден, что он ошибается?..
— Его можно понять.
— Я понимаю, но уступить в данном случае не могу. Прорыв блокады и для меня — самое главное. Однако прямолинейный путь не всегда кратчайший… Словом, разрешите мне через полчаса вручить вам пакет. Если… вы готовы взять его, зная о содержании.
Воронов еще раз пристально посмотрел в глаза Хозину и, коротко ответив: «Я вас жду», вышел из кабинета.
Наступила ночь, зимняя, беспросветная, еще одна ленинградская блокадная ночь.
Люди, которым не предстояло провести эту ночь без сна — в окопах, траншеях или штабных землянках, в цехах у станков или за столами дежурных в районных и заводских парткомах, уже лежали в своих постелях, скованные холодом, забываясь на какое-то время и вновь просыпаясь в тревоге.
Жданов не спал, хотя в третьем часу перешел из своего служебного кабинета в жилой флигелек, расположенный тут же, на территории Смольного, и имел возможность соснуть там часа три-четыре.
Поднявшись на второй этаж, он снял тужурку, сапоги, сунул ноги в домашние туфли и включил стоявший возле кровати на тумбочке радиодинамик. Раздался мерный стук метронома. «Может быть, эта ночь вообще пройдет благополучно, без налетов в обстрелов?» — подумал Жданов. Потушил свет и лег поверх одеяла, не раздеваясь. Лежал, прислушиваясь к мерному, успокаивающему стуку метронома, а уснуть не мог: конфликт с Хозиным мучил его.