«Сколько бы ни ели, все было мало», – заметил тогда один из руководителей завода[137]. Именно весной 1942 г., несмотря на увеличение норм пайка, ощущение голода для многих блокадников стало непереносимым. Месяцы недоедания ударили по ним страшным бумерангом. Некоторые были готовы теперь есть все, невзирая на брезгливость, и разыгрывались сцены, которые показались бы непривычными даже в декабре 1941 г. А. С. Уманская обратила внимание, как в мае 1942 г. одна из женщин, уходя из магазина, не удержалась и здесь же начала есть «только что выданную селедку»[138] – но то ли еще видели весной 1942 г. Вот рассказ заводской работницы, посланной расчищать помойку в марте 1942 г.: «Сняли два или три мертвых тела, слой нечистот и под всем этим нашли довоенную картофельную шелуху, вмерзнувшую в лед, и съели ее тут же, разделив между собой»[139].
Случай кажется неправдоподобным, если бы мы не узнавали из иных блокадных описаний о тех же трупах во дворах и на помойках, залитых нечистотами[140], о том, как неудержимо съедалось тут же, на месте, все, что считалось съедобным: стоило лишь попробовать и не могли остановиться. Еще более страшное свидетельство об унижении, пережитом голодными людьми, мы обнаруживаем в дневнике Э. Левиной – и также в записи, датированной апрелем 1942 г.[141]. Но и ранее не брезговали ничем, пытаясь хоть как-то утолить чувство голода. Об этом подробно и откровенно написано в воспоминаниях 12-летней Риты Малковой. Ее рассказ о том, как она «дежурила» у столовой госпиталя – одно из самых горьких свидетельств о блокаде. Очистки, вынесенные из кухни, они с матерью добавляли к соевому кефиру и «черной хряпке»: «А когда ничего нет, то сидим с мамой голодные… А когда выбросят еще до прихода мамы, то я не иду ее встречать… сижу и собираю разные отбросы»[142].
Возвращаясь с работы, мать сразу, не заходя домой, шла к помойке. Так и спаслись они в первую военную зиму. Туда приходили и другие люди, столь же голодные: «И когда выносили из столовой бак или ящик с капустными листьями, то все даже дрались и ругались, каждый хотел, чтобы ему дали»[143]. Память выхватывает из прошлого фрагменты разных блокадных историй, неожиданно обрывая их, делая их предельно простыми. Они не связаны между собой, но отмечают всегда одно – безысходность. У них есть ответвления, но в этом и особая их ценность. Только так, узнавая о всех деталях блокадного быта, мы можем почувствовать это страшное время, эти страдания затерянных на блокадном дне людей. Обессиленным, не ждущим ни от кого помощи, им не оставалось выбора, и они шли на все, чтобы выжить: «Но вот один раз, в воскресенье, мама была выходная и сидела дома, все прибирала. А я пошла дежурить около столовой, чтобы перехватить бак. В воскресенье все хорошее выбрасывали. И вот вынесли бак, я его схватила, а он тяжелый. Я его волоку по земле. Но вот больше не хватает сил и я стала кричать в окно маме. Мама прибежала»[144].
Она поправила свой рассказ через 60 лет: «Нет, неправильно я тогда написала. Мама не могла, конечно, бегать. Она едва ходила. Держалась за стенку дома. Иногда падала. Помню, один раз упала прямо в лужу и у меня не было сил ее поднять. „Дяденька! Тетенька! Помогите поднять маму“, – просила я прохожих»[145].
8
Стояние у кухонь в ожидании каких-либо остатков съестного наблюдалось и в других местах. Так, лечившийся в госпитале Г. Юрмин описал очередь у столовой военторга. В ней находились вольнонаемные на военной службе: от слесарей-водопроводчиков до уборщиц. Все истощены до крайности, все с тарелками в руках, все в белых халатах – возможно, боялись, что их выгонят как не имеющих отношения к госпиталю. Г. Юрмин пишет, что у всех из них дома оставались опухшие и отекшие родные и близкие – вероятно, здесь же рассказывали о своих семейных бедах, ожидая встретить сочувствие. Не до приличий, некого стыдиться – все такие же голодные. Все терпеливо ждут: «Каждый рассчитывает, что хоть какаято малость ему все же перепадает. О полноценной порции никто и думать не смел, а вот на остаточки с тарелок рассчитывали все»[146].
Кто-то пройдя через унижения, мог все же в столовых – военных, заводских, учрежденческих, академических – получить какую-то «добавку». Другим это не удавалось. Не имея сил терпеть голод и потеряв надежду вымолить хоть что-то, они должны были унижаться еще сильнее, здесь же, на глазах у всех облизывая чужие тарелки[147].
И. Д. Зеленская, работавшая в столовой на электростанции, видела таких унижающихся каждый день. Отличительная их примета – какая-то безропотность умирания. Не обижаются, не ищут виновных, не жалуются, принимают смерть как неизбежность. Сопротивление ей – скорее инстинктивное, чем осознанное. «Какая страшная вереница погибших перед глазами», – вспоминала она в июле 1942 г. – «…Мальчик Зеленков… Как он прилипал к столовой загородке, не в силах отойти от зрелища еды, которой он не мог получить… Старый Фролов, вымаливающий второй „супчик“»[148].
139
Рассказ блокадницы, выступавшей в школе в 1979 г., был записан О. Гречиной
140
Одно из таких описаний мы встречаем в дневнике И. И. Жилинского: «На Дибуновской ул. у помойной ямы лежит женщина, и у ног ее ребенок…»
142
146
147
148