Выбрать главу

В том то и была сила Берггольц, что она без крика и фальши говорила о вещах, всем понятных и всеми пережитых. И дидактика ее речей была такой же простой и благородной, без надрыва: «И выжили и Зинаида Епифановна, и Анна Федоровна, и мальчик. Всю зиму делились – и все выжили»[1757].

В ее выступлениях нет лишних слов, они даже кажутся скупыми – но их точность и эмоциональная сила потрясает. Эта черта особенно ярко проявилась позднее, в 1943 г., когда город сотрясали наиболее варварские бомбардировки. Вот одна из рассказанных ею историй. Мальчику П. Дьякову во время обстрела оторвало обе руки. Его с трудом спасли врачи. Мать, чтобы как-то смягчить боль, повела его в кинотеатр. Началась бомбежка. Мальчику оторвало ногу, мать погибла.

Берггольц увидела его в больнице: «Он рассказывает чужим, деревянным голоском, подробно, бесстрастно». Идти ему некуда: «„Теперь я остался один“– и отвернулся от людей к стене, не плача».[1758]

И наотмашь, как пощечина: «Еще одна победа генерал-полковника Линдемана».

6

Любой контроль был бы бесполезным, если бы оставался единственным средством поддержания нравственности. Спасали детей не потому, что чувствовали око контролера. Делились хлебом не оттого, что прочли передовую статью «Ленинградской правды». И упавших горожан поднимали не по приказу.

Но во время великих бедствий достаточно было появиться малейшей трещине, как здание человеческой этики, построенное, казалось, на века, готово было осесть. Контроль и являлся тем цементом, пусть и не очень качественным, которым «склеивали» эти разломы. Они все равно бы возникли, но так, принуждением и поощрением, наказанием и похвалой, уменьшалось их число. Так, обращенными к людям просьбами удавалось пробудить в них благородные чувства. Так, жестко требуя от них выполнения долга, удавалось привить им стойкость – и свеча милосердия не угасала.

Глава II. Самоконтроль

Программы поведения

1

Во время катастроф естественным являлось желание людей выработать для себя устойчивые правила поведения. Они не были новыми. Главным доводом могло стать желание «оставаться человеком». Жить для других – этот нравственный эталон не возник в одночасье. Проверка себя на соответствие идеалу являлась приметой многих дневников 1930-х гг., особенно юношеских. В военные годы ощущение беды придавала ей особый смысл. Проявлялись, хотя и не всегда, отчетливость идеала и его политические мотивы.

Одной из побудительных причин могло быть ощущение себя как примера для подражания, как человека, чей подвиг признан, который должен каждый день подтверждать свои высокие нравственные качества. «Мы продолжаем смотреть великую пьесу и играть в ней. Она затянулась. Если акт считать за месяц, нарушены все законы мировой драматургии» – не все были готовы говорить столь высокопарно, как литератор А. Тарасенков[1759], но признание беспримерности ленинградской эпопеи звучало повсеместно. «Где еще столь стоически, столь героически ведется борьба и выносятся лишения за свободу» – дневниковая запись К. И. Сельцера[1760] выглядит не столь эффектной, но она более типична в ряду других документальных свидетельств. Создание программы поведения неотделимо от этого пафоса стойкости, иногда нарочито демонстрируемого себе и другим – в дневниках, которые, как считали, позднее прочтут потомки, в письмах, которые будут оценены сегодня не только родными. Все это так. Но велись и дневники, явно не предназначенные быть образцом назидательного чтения – с бесконечным перечислением граммов продуктов, которые удалось получить, уловок, на которые шли ради этого, мелких обид, слухов и подозрений, беспочвенность которых подтверждалась здесь же. То же можно сказать о письмах – порой не очень грамотных, с житейскими просьбами и жалобами.

вернуться

1757

Берггольц О. Говорит Ленинград. С. 208.

вернуться

1758

Там же. С. 240.

вернуться

1759

Тарасенков А. Из военных записей. С. 26.

вернуться

1760

Сельцер К. И. Дневник. Цит. по: Глезеров С. От ненависти к примирению. С. 48 (Запись 18 октября 1941 г.).