Выбрать главу

3

Письма В. Мальцева своему отцу М. Д. Мальцеву – характерный пример все той же патетизации программ поведения, очень простые образцы которых можно найти у школьников. Сценарий разговора задан письмом отца – может ли голод «оскотинить человека»? В переписке и отец, и сын нарочито избегают бытовых тем. Они явно неуместны там, где обсуждаются главные вопросы: О жизни и смерти, о достоинстве, о цели бытия. Здесь необходима приподнятость тона, слова должны быть возвышенными, вульгаризмов и банальностей допускать нельзя. Единственная точная «бытовая» деталь – похлебка, за которую себя отдают – является символической и отсылает к библейскому сюжету о продаже первородства за чечевицу. Вопрос поставлен так: есть ли цена, за которую можно предать свои идеалы, перестать быть человеком. Никаких четких пояснений – неясно, что это за идеалы, кто и кого предает. Главное — определиться с принципами.

Ответ В. Мальцева может показаться на первый взгляд несколько манерным. В нем видна тщательная отшлифовка саркастических упражнений: «Продать себя за вкусную похлебку я не могу по двум причинам. Во-первых, боюсь, что такая в Ленинграде не варится, а во-вторых, я несколько скуп и боюсь продешевить»[1772]. Продолжать писать в том же тоне ему, все-таки, сложно. У него случаются и обрывы риторических фраз, хотя и далее его текст не свободен от пафоса и заметны попытки придать ему литературный лоск. Продолжая обыгрывать образ похлебки, он, однако, отказывается от роли записного остроумца – разговор становится более открытым и откровенным. «Знаешь, трудновато после того, как полопал котлы оной похлебки даром, только потому, что ты был советским человеком, отказаться от права быть им и лопать ее вновь и в будущем только потому, что сейчас съешь похлебку Я скорее издохну, чем откажусь от надежды хоть через десять, пятнадцать лет есть ее снова в неограниченном количестве. Клич гвардии – мой клич. „Гвардия умирает, но не сдается “. Это я тебе обещаю».

Логика изложения здесь кажется невнятной (отчасти и ввиду игры с символическими и абстрактными понятиями) и возможно, она где-то и запутана. Похлебка как символ капитуляции и как символ награды за стойкость – все тут смешано и возникает ощущение недосказанности. Но мысль его ясна: если выстоишь сегодня, не проявишь слабость, не согнешься — обретешь право на достойную жизнь в будущем. Эмоциональность ответа определяет его патетику – не подчеркивать же уникальность подвига обещанием следить за порядком в квартире. Независимо от того, причисляет он себя к «гвардии» или нет, свою особость он ощущает – и выделяет ее особенно ярко. Но удастся ли ему выстоять? Да, соглашается он, не хватает еще ему выдержки, он готов пожаловаться на голод и скуку, но это мелочи, а в главном он останется непреклонен: «Буду нести все, что потребуется, до самого конца… Жить по прежнему хочется… Но если для этого потребуется терпеть еще полгода, год, пять, десять лет – буду терпеть. До конца. Ни голодный, ни больной „главного редута“не сдам. Разве с жизнью»[1773].

Литературную «книжную» канву в такой исповеди, конечно, можно проследить, и гдето ее автор словно «встраивает» свои чувства в общепонятный сюжетный канон, свойственный повестям о героях. Это ответ отцу, а не только себе и, возможно, в нем смутным чувствам придана большая категоричность. Это не составленные по пионерским заповедям программы – все предельно обобщено. Но мотивы те же: чем страшнее становятся блокадные будни, тем лучше должен вести себя человек. Или так: вести себя достойно, как всегда – несмотря на блокаду. Можно даже сказать, что программы поведения возникали в известной мере стихийно. Замечали за собой недостатки, обнаруживали нерадение к учебе, ощущали страх или безразличие, стыдились своих бестактных поступков, получали наставительные письма – и утверждались, как отклик на это, нравственные ориентиры, которым надо следовать неукоснительно: вернуть утраченное достоинство, найти прочный заслон против прегрешений в будущем.

4

Для музыковеда Я. Друскина поводом представить в дневнике обширную программу поведения стали некие «безобразные сцены», которые произошли накануне. «Виноват я», – подчеркивал Я. Друскин[1774], но что это были за «сцены», сказать трудно. Записи Я. Друскина даже отдаленно не похожи на другие дневники с их конкретным и нередко натуралистическим рассказом о блокадных «трудах и днях». Его дневник почти весь наполнен религиозно-этическими размышлениями. «Осадный» быт прорывается в нем крайне редко, и, кажется, его автор намеренно избегает говорить о тех реалиях, которые его окружают. Обличений других людей почти нет, а если они и допускаются, то обычно в мягком тоне и с оправдывающими оговорками. Любую вину он охотно берет на себя, рассматривая свои поступки придирчиво и по высшему счету – не исключено, что какие-то сцены могли быть «безобразными» только из-за беспощадности его самооценок.

вернуться

1772

В. Мальцев – М. Д. Мальцеву. 21 декабря 1941 г. // Девятьсот дней. С. 273.

вернуться

1773

Там же.

вернуться

1774

Друскин Я. С. Дневники. С. 123 (Запись 25 ноября 1941 г.).