Перед нами своеобразная исповедь, не свободная от самоуничижения. Разбор своих поступков односторонен, краток и упрощен. В. Мальцев не пытается глубже вскрыть их причины[1791] – но, повторим, важнее то, что он размышляет об истоках деградации. Она не только отмечает степень распада человека, но и является для него свидетельством опасности, которой следует избегать: «Если так пройдет еще месяца два, то я превращусь в пещерного жителя»[1792].
Значимость «негативного» взгляда на себя можно оценить, знакомясь и с другими блокадными документами. Библиотекарь ГПБ М. В. Машкова записывает в своем дневнике 5 марта 1942 г.: «Я живу и действую на глазах повзрослевшего Вадика [ее сын. – С. Я.], так как же быть с тарелкой супа, если рядом голодный человек? Вадик на всю жизнь получает урок, он учится жить у меня, а я поступаю жестко, черство, собственнически»[1793]. Оценки ее предельно самокритичны, что мешает беспристрастно посмотреть на очевидные истины. Тарелку супа надо съесть самой, а не передать сыну – именно потому, что если мать умрет от голода, то погибнет и он, под безучастными взглядами других блокадников. Такими были единственно возможные правила выживания в блокадным кошмаре. Но соблюдение их приводило к тому, что рушились устои семейной этики. Безжалостные упорядоченность и обязательность «блокадного» распределения продуктов среди родных обособляли их друг от друга, делали их отношения менее эмоциональными и более грубыми.
Такова новая, «блокадная» этика – с ней еще трудно согласиться, но поступать приходится по ее правилам. Ее цель – спасти человека. Только спасти не так, как это ранее признавалось единственно допустимым, – отдавая все до последней крошки, отрывая от себя необходимое, не думая о завтрашнем дне. Формула спасения была другой: отказывать человеку в его просьбах, безразлично относиться к его стонам, мольбам и крикам, не учитывая возраст и состояние здоровья тех, кому необходима помощь, не лишая себя того, что можно отдать более слабым, по-своему определяя, что нужно просителю, а не поддаваясь на его уговоры.
Переход к новой этике представлялся разрушением всех тех нравственных правил, в которых с детства были воспитаны блокадники и которые стали неотъемлемой частью их самосознания, основой их поведения. Переживания Машковой – это метания впечатлитель ного и искреннего человека, противящегося этому переходу, но понимающего его неизбежность.
Новую этику вынуждены были признать реальностью, но свои шаги, насколько возможно, по-прежнему сверяли с этикой старой. Да, уравнительная дележка неизбежна. А как воспитать порядочным и нравственным ребенка, если он просит хлеба и видит, что его съедают у него на глазах, даже не поделившись, – вот в чем вопрос. И как быть с собственной моралью – разве не трудно очерстветь, отводя каждый раз глаза, когда встречаешь взгляды родных, истощенных и нуждающихся?
Здесь, казалось, можно было не замечать нравственной проблемы – от нее легко заслониться ссылками на незыблемость законов выживания, разговорами о благе самих близких. В записи М. В. Машковой – покаяние тех, кому не в чем себя упрекнуть, но для кого упрек выглядит более человеческим, чем самооправдание. Нравственный счет, предъявляемый себе Машковой, – это протест не против правил блокадного быта. Их надо устанавливать, без них не прожить, они отомрут, когда закончится война. Это протест против издержек «блокадной» морали. О них никогда не забудут, они станут цепко держать человека прошлыми обидами и несправедливостями, даже когда сотрутся и следы осадного времени.
6
Очень показательно то, с каким ужасом Машкова описывает деградацию людей из своего довоенного круга знакомств. В апреле 1942 года она случайно встретила двенадцатилетнего подростка Игоря. Вид мальчика ошеломил ее: «…Возбуждает не жалость, а ужас… выглядит стариком, еле волочит ноги, лицо предельно исхудавшее, под глазами мешки. Обросший, грязный». Это долгое перечисление примет распада подчеркивает, насколько потрясена была Машкова. Опустившийся, готовый прильнуть к любому, кто способен хоть чем-то помочь, Игорь рассказал ей свою горькую историю: «…Мать умирает и он дополз до магазина, чтобы получить 100 г масла»[1794]. Возможно, Машкова что-то пообещала Игорю, и на следующий день он пришел к ней домой: «…Голодный и жалкий, без палочки ходить не может… потерял хлебную карточку, обессилел от голода». И тот же ужас, как пишет Машкова, почувствовали ее сын и муж, увидев, как изменился до неузнаваемости знакомый им мальчик: «Вадик шепнул мне: „Мама, отдай ему мою котлетку“. Всеволод предложил свой хлеб, чудом оставшийся после обеда».
1791
«Раньше… нужно было что-то для кого-то делать… А теперь хоть убирай, хоть нет, все равно, кроме меня, никто не воспользуется» (Там же).