«Покормила его, он согрелся… окончательно ослабел, заговаривается, путает события» – эта была та грань, за которой начинается умирание. «На мать не жалуется» – последнее, очевидно, особенно задело Машкову: чтобы дойти до такого состояния, нужно быть совсем одиноким, а у мальчика все же есть родные. Чуть позднее Машкова навестила их, и то, что она увидела, стало для нее потрясением. В комнате было грязно, больная мать лежала в постели – этим, правда, было трудно кого-то удивить, что и отмечено в дневнике Машковой. Ее поразило другое: «Это волк, потерявший человеческий облик от голода, единственная забота – это вырвать кусок у Игоря, единственная тревога, как бы он не вырвал у нее крошку хлеба, не съел ложку супа, сваренного из ее крупы»[1795].
Из всех тревог, которыми могла быть охвачена умиравшая мать подростка, подчеркнута только одна, наиболее омерзительная для Машковой. Описание приобретает ту особую страстность, при которой невозможны какие-либо «смягчающие» оговорки. Использованная автором дневника метафора отчетливо выявляет глубину испытанных ею ужаса и отвращения. И никаких уступок обстоятельствам, никакого желания понимать «чужую правду» — только гнев, презрение, боль. В этом можно было бы увидеть лишь одну из граней нравственного ригоризма, если бы он не имел еще одного последствия: высказавший такие обвинения преподал урок и себе. Машкова подмечает, что и сама часто «срывается в болото», но здесь же и обрывает себя: «Жить хорошо, но жить только по-человечески». Ей стыдно оставлять детям крохотные кусочки хлеба и с безудержной жадностью съедать утром свой хлеб: «Но до скотства… я не дошла и надеюсь не дойти».
Продолжение рассказа Машковой о матери Игоря отчетливо показывает, как рождались ее оценки. Она поняла, что слушают ее не очень внимательно и главное, что волнует мать Игоря, – не дать кусок хлеба сыну Мать произносила слова страшные и безжалостные, никого не стесняясь, с ожесточением и ненавистью: «Я голодна, я хочу жить, мне нет дела до Игоря, до его голода. Он потерял карточку, пусть живет, как хочет, она ему ничего не даст. Она должна выжить». И присутствие сына не остановило ее. Вид его, жадно поедавшего здесь же кусочек хлеба, который дал ему из жалости сосед, молчаливого, обессилевшего, стал заключительным штрихом нарисованной Машковой картины. Это ад, воплощенный наяву. «Не верьте его жалобам, смотрите, какой кусище хлеба он сожрал, а я лежу голодная и без сил», – кричала мать.
Бежать отсюда, бежать быстрее, чтобы не видеть этого «смрада», – вот главное желание Машковой. Она не скрывает жгучей потребности все это вытеснить, найти противоядие этому кошмару – и вытеснить как можно скорее, сейчас же. Может, и ее ожидает та же участь? Нет, она не одинока. У нее есть на кого опереться, есть близкий ей человек – ее муж Всеволод: «По дороге тепло думала о нем, о детях, Всеволод – замечательный человек, и после всего дерьма, которое я хлебнула за сегодня, мне особенно захотелось придти с лаской и светом домой»[1796].
Такова природа противоядия: увидев картину человеческого падения, нужно тотчас же
найти что-то, предельно противоположное ей. Машкова была в грязной, неубранной комнате — в ее доме должны быть свет и ласка. Она ушла от закосневшей в ненависти женщины – ее терпеливо ожидает муж, который в последнее время сам помогает ей готовить обед. На ее глазах у ребенка пытались отнять последний кусок хлеба – она, напротив, скрасит голодные будни своих детей чем-то человечным, добрым словом, подарком: «Дорогой – из разговора ребят на улице узнала, что в каком-то магазине продаются детские самокаты. Вадик давно и безуспешно обходит магазины в поисках самоката, поэтому я решила побегать, найти и доставить ему эту радость. Тянуло к обеду… пересилила себя, обошла все окрестные магазины.