Изучавший во время блокады тела «дистрофиков» известный патологоанатом В. В. Гаршин отмечал, что печень их потеряла 2/3 своего вещества, сердце – более трети, селезенка уменьшилась в несколько раз: «Голод съел их… организм потребил не только свои запасы, но разрушил и структуру клеток»[24]. Каждый месяц этого времени имел свою, не единственную, но особую, жуткую примету: санки с «пеленашками» в декабре, не убранные многочисленные трупы в январе, и трупы, убранные в феврале – в штабеля.
2
Можно говорить о нескольких последствиях принявшей угрожающие размеры массовой голодовки. Прежде всего это апатия. Проявления ее были многообразными и индивидуальными для каждого человека. Нетрудно, однако, назвать и общие признаки физиологического угасания, отмеченные в Ленинграде в 1941–1942 гг.[25] Это заторможенность, вялость – «отупение», как обычно характеризуется это состояние в блокадных записках и дневниках[26]. Это слабость, или, как сильнее выразился один из блокадников, «дряхлость»[27] – в мемуарной литературе неоднократно обращалось внимание на старческие лица «дистрофиков» независимо от их возраста. Многие не могли даже ходить по комнате, а обычно долго сидели или лежали на кровати. А. П. Бондаренко вспоминала о своем брате, который часами неподвижно стоял у стола, и о сестре, которая все время лежала в кровати, не притрагиваясь к находившейся рядом кукле[28]. Секретарь Дзержинского РК ВКП(б) З. В. Виноградова, обходившая «выморочные» квартиры в поисках детей, писала о том, как была поражена их безразличием: «Лежит человек на кровати, с ним же рядом ему близкий человек мертвый, и у него полное отупение»[29].
Как и взрослые, дети быстро привыкали к смерти. Ее приметы были знакомы всем. Ее встречали даже и там, куда шли отмечать праздник. Пришедшие на «елку» в Театр музкомедии в январе 1942 г. видели, как оттуда выносили умершего от голода служащего в ливрее[30].
«Нигде нет играющих детей. Нет вообще бегающих», – записывал в дневнике И. И. Жилинский[31]. Дети вели те же разговоры, что и взрослые, – о хлебе, о том, что «сегодня будут давать»[32]. И на «игры» их наложило свой отпечаток «смертное время». Н. А. Булатова, которой тогда исполнилось 7 лет, вспоминала позднее, как, получив порцию хлеба (5x5 см), она с сестрой соревновалась, «кто больше будет есть по крошечке этот кусочек хлеба и одновременно считали, сколько покойников по той или другой стороне улицы»[33].
Стала заметной какая-то машинальность совершаемых людьми действий – они не сопровождались ни малейшим эмоциональным всплеском. «Все суровые, никто не улыбается», – вспоминала О. Соловьева о людях, встретившихся ей на пустынной улице[34]. Начали замечать, какими неповоротливыми, медлительными становились блокадники в конце 1941 — начале 1942 г.: они словно не видели друг друга, сталкивались, не уступали дорогу[35]. Иные из них казались обреченными: «Взгляд отрешенный, будто отлетающий»[36]. Обращали на себя внимание их молчаливость, вообще отсутствие всяких эмоций – удивления, радости, даже острого горя. Как точно подметил Е. Шварц, жизнь «теряла теплоту»[37]. Исчезало чувство самосохранения и опасности, утрачивался интерес к другим людям, к внешним событиям, ко всему, кроме еды. И, наконец, исчезал интерес к еде – это было преддверие смерти.
«Голод вначале обостряет восприятие жизни. Голова ясная, но очень слабая… Иногда в ушах звон. Удивительная легкость перехода из одного состояния в другое. Оживают и материализуются образы прочитанных книг, увиденных людей, событий. Теперь вовсе не хочется есть. Состояние постепенно становится сходным с наркотическим оцепенением. Временами теряешь сознание» – в самонаблюдении И. С. Глазунова именно такими предстают перед нами этапы угасания человека[38].
Апатия вела к ослаблению социальных связей, а нередко и к исключению человека из общества. И это не проходило бесследно для его этики. Именно в сообществе других людей человек ежедневно должен затверживать нравственные уроки – быть порядочным, честным, справедливым, отзывчивым, щедрым. Он не всегда может быть таковым, – но он живет в той же среде, где эти требования подразумеваются как обязательные. Ему приходится и маскироваться – но всегда учитывая при этом, как принято себя вести. И человек не только должен заучивать нравственные правила, но и своими поступками подтверждать решимость их соблюдать. Он чувствует взгляд других, его оценивающих и поправляющих, его упрекающих или одобряющих. Он должен ответить на замечания и оправдывать себя – приводя аргументы, почерпнутые из арсенала этики. Нравственные нормы могли оставаться живыми именно в этих пересечениях споров и патетических отповедей. Если нет кажущимися формальными «церемоний», то размывается и само содержание морали. Норма не ощущается тогда, когда нет контроля над собой, объяснения мотивов своих действий и нет критических мнений со стороны. Она утрачивается и тогда, когда нет интереса к книгам и к искусству, отстаивающих нравственные ценности, когда безразличны к событиям, требующим моральной оценки.
25
Об апатии, ее причинах и проявлениях см.:
26
См. воспоминания В. Адмони: «Одна наша бывшая… приятельница рассказала, что видела в середине блокадного января, как я неподвижно стоял на углу Моховой… глядя перед собой бесцельным, отсутствующим взглядом. Она прождала чуть ли не четверть часа, не шевельнусь ли я… Но ничего не изменилось» (
29
Стенограмма сообщения Виноградовой З. В.: Научно-исторический архив Санкт-Петербургского института истории РАН (НИА СПбИИ РАН). Ф. 332. On. 1. Д. 24. Л. 11.
31
33
Откуда берется мужество. Воспоминания петрозаводчан, переживших блокаду и защищавших Ленинград. Петрозаводск, 2005. С. 73.
34
35
«Люди сплошным потоком идут… пешком черные, страшные, с опухшими искаженными лицами. Все стали какие-то старые, неповоротливые, идут сплошным потоком, не сворачивая друг перед другом, толкая друг друга»
36
37