— Это можно ему простить.
И все мне простили.
Муж у Натальи Ивановны был гораздо старше ее. И никто во дворе не понимал, зачем она себе такого выбрала. У него была продолговатая голова, совсем без волос, и малюсенькие уши. Говорили, что он страшно умный. Портфель у него всегда был набухший, и хотя Димка утверждал, что в нем он носит пончики в промасленной бумаге, портфель внушал уважение. Разговаривал муж Натальи Ивановны мало, помнятся лишь два его любимых выражения: «Это не гигиенично» и «Это не этично».
Когда началась война, его призвали на второй же день. Уходил он спокойно, как каждый день на службу в свое учреждение. Попрощался с соседями, поцеловал жену, а переходя двор, вдруг взял Наталью Ивановну за руку и сказал:
— Милая, ты любишь сырую морковь. Обдавай ее кипятком. Иначе будет не гигиенично.
Вот какой муж был у Натальи Ивановны — хороший или плохой, мы так и не успели разобраться.
…В декабре Наталья Ивановна умирала. От голода. Она лежала на диване, покрытая шубами и одеялами, и мерзла.
Однажды я услышал, что ее вещи растаскивают. Я поднялся к ней как раз в тот момент, когда соседка тетка Анна, рыхлая, с разноцветными глазами, пыталась протащить сквозь двери фикус. С листьев слетала густая пыль, и соседка чихала.
— Оставьте цветок! — крикнул я.
— Без воды ему не жить, а я поливать буду, да и верну хозяюшке, как на ножки встанет.
— Оставьте цветок! — Я схватил ее за руку.
— Звереныш! — прошипела она и выпустила фикус.
В квартире фикус был самый живой и сильный. «Ни за что его нельзя уносить из комнаты», — думал я.
Наталья Ивановна поманила меня:
— Вот адрес… Сходи…
У меня в руке оказался листок с фамилией: «Лейтенант Кожин П. С.».
…Часовой долго вертел мою записку, звонил куда-то по телефону, потом сказал:
— Второй этаж. Восьмая комната.
Лейтенант Кожин был молодой человек с рукой на перевязи. Сказал ему, откуда я. Кожин вскочил из-за стола:
— Наточка… Где она? Слушай, друг, я дежурю, никак мне сейчас не уйти. Вот тебе талон на обед. Получи, отнеси ей!
Он проводил меня до дверей и крикнул вслед:
— Скажи, обязательно вечером буду!
Я нес кастрюлю с теплым супом и думал, что, наверное, впервые в истории лейтенанты посылают своим любимым не розы, а соевый суп, где в мутной воде плавают желтые кристаллики лука. То, что лейтенант любил Наталью Ивановну, можно было догадаться.
Когда я принес суп, Наталья Ивановна глубоко вздохнула, потом вдруг слабо улыбнулась и прошептала:
— Поздно…
Вечером я поднимался домой по лестнице и услышал приглушенный плач. Как я удивился, когда увидел, что, прислонившись к перилам, стоит и плачет знакомый лейтенант Кожин.
— Что же ты раньше ко мне не пришел?
Я не хотел говорить ему, что лишь сегодня Наталья Ивановна дала записку, и опустил голову.
— Ведь она, наверное, меня давно звала? Правда?
— Правда, — сказал я.
Я лгал, но что-то мне подсказывало — именно так и надо говорить.
— Эх ты, парень, парень, — с тоской выговорил лейтенант. — Ведь она меня вспоминала?
И я опять опустил голову. Я никогда не видел, как плачут лейтенанты. Мне было его очень жаль. Потом дворничиха рассказывала, что он был первой любовью Натальи Ивановны, но жизнь у нее оказалась сломанной, и она, на удивление всем, вышла замуж за Павла Николаевича. Я так и не узнал, почему ее жизнь считали «сломанной», но горевал вместе со всеми о ее смерти — Наталья Ивановна была такой доброй. И писать меня научила. И даже простила мою первую ошибку.
Красота
Понятие красоты было словно удалено из нашего сознания как ненужное и непонятное в блокадной жизни. Мы ничем не восторгались, и никто из моих товарищей не восклицал: «Как красиво!»
Может быть, поэтому я хорошо помню тот день, когда впервые услышал эти слова.
В Печатный двор попал снаряд, и здание загорелось. Лопались стекла, корежилась сталь, рушился кирпич. Пожарники сильными струями воды пытались сбить огонь, но он не угасал, а еще хлеще рвался вверх и гудел. К концу обстрела мы пробрались с Димкой к Печатному и смотрели, как тот пылал. Не первый раз видели мы охваченное огнем здание, и потому все казалось привычным. Но вдруг сильный порыв ветра вынес из разбитых окон сотни, а может, и тысячи горящих листков. Они были белые, будто крошечные облака, и края их багровели в огне, как в лучах неистового заката. Они метались, трепетали в воздухе.