Тогда Курт думал, что не может быть ничего хуже войны на скальных тропинках Крымских гор. Увы. Ошибался.
Болота, болота… Проклятые болота…
Он почти уже уснул, когда плащ-палатку распахнул Шейдингер и в блиндаж ворвался холодный ветер, крупными каплями мазнувший по лицам солдат.
На него заорали все и гефрайтор торопливо запахнул вход. Но сон — сорвало.
Курт повернулся лицом к стенке, разглядывая капли влаги, стекающие по лицу какой-то бумажной красотки, выдранной покойным фельдфебелем из журнала и приспособленной на ржавые кнопки. Одна из кнопок красовалась чуть-чуть повыше белых трусов. Почти в центре композиции.
Шейдингер бесцеремонно плюхнулся на нары, двинув Курта локтем в поясницу.
— Двигайся!
— Иди в задницу! — буркнул Курт, но подвинулся. — Как там?
— Жопочка, — ответил гефрайтер, стягивая промокшую майку с мускулистого тела.
— В смысле? — не понял Курт.
— Вода поднимается. В низине у парней ее по колено уже в траншее. Представляешь?
— Угу…
— Ты подвинешься или нет?
— Угу…
Курт подвинулся.
Шейдингер тесно прижался к голой спине Курта своей голой спиной. Накрылся своей шинелью.
Вот теперь — точно можно греться. Два индейца под одним одеялом не мерзнут.
— Болотные солдаты… — хихикнул вдруг Шейдингер.
— М? — не понял Курт.
— Песню эту знаешь? Болотные солдаты, несем с собой лопаты!
Курт приподнялся на локте:
— Точно! Про нас же! А ты слова помнишь?
— Ну так… Это вот помню…
И два голых, зябнущих от холода и сырости, человека затянули сиплыми голосами:
А потом заорали:
Они орали в бревенчатый, грязный потолок блиндажа, с которого им на лица капала коричневая вода и падали комочки земли, встревоженной близкими разрывами.
Они бы и дальше стали орать, но на припеве, где болотные солдаты должны были вернуться домой, в певцов прилетел сапог.
— Эй! Вы охренели, что ли? Может еще «Интернационал» споете?
— Иди на хер, — опять приподнялся на локте Курт, глядя в глаза Хофферу.
Тот, скомкав письмо, покрывшееся фиолетовыми разводами чернил, и сунув его за пазуху, быстро стрельнул глазами в сторону выхода. А потом выразительно постучал себя по лбу. Легко спрыгнув на грязный пол, он подошел к лежанке Курта и Шейдингера, шлепая пятками по коричневой воде.
— Идиоты! В штрафдивизию хотите? — шепнул он, чуть наклонясь к ним.
— А что? — не понял Курт.
— Идиоты! Вы хоть знаете, что это за песня?
— Да, вроде, еще с Той Войны. Мне говорили, что ее во Фландрии пели, в шестнадцатом году…
Хоффер поморщился:
— Это гимн концлагерников-коммунистов, идиоты.
От близкого разрыва снова задрожали стены.
— А ты откуда знаешь?
Вместо ответа Хоффер снова постучал себя по лбу желтым от табака пальцем и ушел на свою лежанку.
Шейдингер пожал плечами и перевернулся на другой бок. И тихонечко, чтобы услышал только Курт, снова запел:
— Заткнись, на всякий случай, — буркнул Курт.
— А что будет? — поинтересовался Шейдингер и округлил голубые глаза. И без того детская наивность его лица, резко контрастировавшая с язвительностью его же характера, превратилась в какую-то белобрысую… Непосредственность, что ли?
— В штрафдивизию не хочешь попасть?
Да уж… Из штрафдивизий не возвращался никто. Приговор — до конца войны. Выход один оттуда — смерть. Или победа, по случаю которой, наверняка, объявят амнистию. Ходят слухи, что русские взяв пример с немцев, завели у себя штрафные подразделения. Курт был более чем уверен, что против их подразделения дерутся как раз штрафники, набранные в «Гулаге» — этом ледяном отражении ада. Слишком уж упертые они. Наверняка за каждым стоит комиссар с еврейской физиономией и размахивающий «наганом». Только почему они не сдаются? Лучше уж в плен попасть, чем умереть от комиссарской пули в спину.
— Да откуда тут партийные? — удивился Шейдингер. — Они же на дух передовой не выносят.
— Мало ли, — пожал плечами Курт.
— Дерьмо! Не толкайся! — взвизгнул гефрайтер. — Я же упаду!
А потом помолчал и шепнул:
— Думаешь, донести кто-то может?
Курт покосился на Шейдингера, подмигнул ему и отвернулся к сырой стенке, наблюдая, как стекают крупные капли воды по серым доскам.
Близко что-то ахнуло и с потолка опять посыпались жирные шматки земли. Один из них угодил точно в висок. Молча Курт стер его с лица, заодно поймав еще одного вшивого «партизана».
— Фриц! — крикнул Курт.
— Спит он, — отозвался кто-то из ветеранов.
— Фриц! Срать пойдешь?
О! Такое обыденное дело, о котором даже не задумывались там, дома, в Германии, вдруг превратилось в аттракцион. Ежели по легкому можно было просто пометить любой угол или поворот траншеи, то вот посрать…
Отхожим местом служило дырявое и ржавое ведро, которое берегли как зеницу ока. Остроязыкий Шейдингер обозвал его «королевской вазой».
— Фриц!
— М? — наконец откликнулся юнец.
— Прикрой меня.
Командир медицинской службы полка заставил вырыть выгребную яму в ста метрах от позиций. Вырыли. И вырыли ход сообщения к ней. Это чтобы дизентерии не случилось. Однако, беда заключалась в том, что яму пришлось рыть на вершине холма и любой, кто подымался из траншеи по ходу сообщения, немедленно попадал под прицел русских. А еще, так же немедленно, выяснилось, что против местной темной воды не помогают ни хлорные таблетки, ни чистые руки, вообще — ничего. Живот крутило по какому-то сатанинскому расписанию — кишки не зависели ни от времени суток, ни от количества еды. Впрочем, одна зависимость была. У Курта начинало крутить живот прямо перед боем. И ни разу, сволочь такая, не ошибался.
Срать приходилось прямо в блиндаже. В ржавое ведро. А потом, чтобы не воняло… Шейдингер как-то обмолвился, что запах дерьма добавляет некую изысканность в атмосфере. «Одна живая струйка свежепереваренной пищи диссонансом оттеняет аромат тухлого мяса и запах гари. Настоящие немецкие духи!» Да… Дерьмо, трупы и порох — вот чем воняет война. А потом, чтобы не воняло, дежурный по блиндажу бежал с этим ведром к сортиру. Посравший же должен был его прикрывать.
Фриц только вздохнул, натягивая сапоги.
Курт ловко спрыгнул ступнями в воду и вытащил ведро из-под лежанки. И присел над ним, стараясь сморщенным от холода и сырости членом не коснуться ржавого края ведра.
— Фриц! — внезапно окликнул рядового Хоффер.
— Что? — тот меланхолично натягивал на голое тело китель.
— А у тебя баба была?
— Ну… Да… — отрешенно ответил Фриц.
— А какая?
— Ну… Такая… — Фриц попытался показать мягкие окружности, но зацепился за ремень «Маузера» и уронил винтовку в лужу на полу. Курт, от удовольствия, громко выдал неприличный звук задними губами, с шумом выпустив из себя очередную жидкую струйку коричневого дерьма.
— Эх… А вот у меня баба была… — замечтал, глядя в бревенчатый потолок Хоффер, — По сраке ее шлепнешь утром — жопа до вечера колыхается. А как раком ее поставишь — она так сожмет, еле-еле ходишь в ней. Туда-сюда, туда-сюда… А титьки? Титьки, что голова младенца! Вот как у Фрица, ей-богу — не вру!
— Хоффер, заткнись, — просипел Курт, тужась и глядя на покрасневшее лицо Фрица.
— Расслабиться не можешь? — приподнял голову Шейдингер.