Черное небо полыхало, хотя канонады он не слышал.
Полыхало везде.
Старший политрук снял каску и молча ощупал вмятину на своей зеленой каске. И тут его столкнули на дно траншеи, а земля снова брызнула грязью в лицо. Рысенков скорее догадался, чем понял беззвучный крик лейтенанта Москвичева — минометы!
Приказа отступать не было, да. Но и обороняться было уже нечем. Собрав раненых, рота начала ползти в тыл.
Утром же, пятая горнострелковая дивизия вермахта пошла в очередную атаку. Но русские внезапно ушли, поэтому горнострелки осторожно стали прочесывать изувеченные воронками траншеи. Время от времени, раздавались сухие щелчки выстрелов — немцы стреляли во всех, показавшихся им живыми. На всякий случай. К этому они привыкли еще с прошлого лета. Русские воевали неправильно — идешь себе в атаку на разбитые артогнем, перепаханные бомбежкой, отутюженные панцерами окопы — там уже и нет никого, вроде бы. Никто не стреляет — только дымятся воронки. Подходишь… Лежат большевики в тех позах, где нашла их смерть, выкованная тевтонским богом войны. Лежат, не шевелятся, присыпанные землей. Ни одного живого! Идешь дальше — и вдруг выстрел или разрыв гранаты или пулеметная очередь по спинам. Сколько Гансов, Куртов, Эрихов остались лежать в русской земле, сраженные предательскими выстрелами в спину… Проклятые фанатики!
Командир взвода Юрген Мильх научился добивать русских в первую же неделю. Арийская жизнь дороже. А под Севастополем он убедился в фанатичности русских. Эти славяне просто не понимали того, простейшей аксиомы — лучше жить в плену, чем умирать за клочок выжженной земли. Война закончилась бы раньше, если русские понимали бы это. Увы, они слишком тупы для этого.
— Лейтенант! Герр лейтенант! — внезапно раздался крик. — Тут живой и руки поднял!
Надо же… И среди большевиков разумные люди попадаются! Впрочем…
— Стоять! Не подходить к нему! Держать на прицеле!
Странное ощущение дежавю вдруг накрыло лейтенанта Мильха. Это уже было. На Мекензиевых горах в июне сорок второго. Они точно так же прочесывали разбитые русские позиции, когда вдруг из одной воронки встал русский моряк с поднятыми руками. Тельняшка его была изодрана, в левой руке он зажал бескозырку с болтающимися черными ленточками. Солдаты его взвода с шуточками стали подходить к нему. Тот молча скалился в ответ. Мильх споткнулся о вывороченный взрывом камень, что и спасло его, когда моряк уронил бескозырку на каменистую землю. Вместе с гранатой уронил. Себе под ноги. Трое погибших, четверо тяжелораненых.
Держа карабин на перевес, лейтенант осторожно приблизился к русскому солдату. Слава фюреру, у этого в руках ни бескозырки, ни каски не было. Невысокий, белобрысый русский тянул к пасмурному небу трясущиеся грязные руки. Мильх осторожно подошел к нему. Тот чего-то быстро забормотал на своем варварском языке. Говорил он быстро, и лейтенант выхватывал лишь отдельные слова:
— Сталин капут, камрад, великая Германия…
— Связать его. И в тыл!
Сашка Глазунов был несказанно рад, что для него война закончилась. Лагерь был совсем не сказкой, но война оказалась еще хуже. Вместо лихих атак и геройских вылазок в тыл врага, бывший зэк внезапно получил бесконечное перекапывание земли и ужас летящей с неба смерти. Лежа под адским грохотом, он внезапно понял, что очень хочет жить. Разве для этого его родила мама? Разве для того, чтобы лежать в болоте и вжиматься от страха в жижу? К чертям собачьим такую жизнь! Сашка не подписывался на такое! Ну вас всех на хрен с вашей войной!
В лагере Сашка плюнул бы любому, кто сказал бы, что Глаз с удовольствием будет подставлять руки, когда его вертухаи крутить будут. А вот поди ж ты — стоит и улыбается. А что такого? Против силы ломить, что ли? Что он, дурак? Не, Сашка Глазунов — не дурак. Немцы нация культурная. Война закончится — он домой вернется, да еще и Европу посмотрит, может и приподнимется там на бюргерах-то… Матери там отрез какой привезет. Сашка Глаз никому не говорил, что сел он после того, как по пьяни сам же ее и избил. Врал всем, что защищал ее, да крайним оказался для поганых ментов. Так врал, что сам же себе и поверил.
…Рядовой Уткин очнулся, когда рядом услышал гортанные голоса. Он осторожно приоткрыл глаза — и точно. Немцы. Прочесывают позиции. А где же наши-то? Лежат наши… Кто-то где-то стонет. Выстрел. Стон прервался. Внезапно Коле Уткину стало жутко. Неужели война закончилась для него? А даже выстрелить не успел. В самом начале его контузило близким разрывом, а потом засыпало землей. Так засыпало, что ногами невозможно шевельнуть. Вот и вся война. И вся жизнь. Коле стало страшно еще и от того, что он так глупо, так бессмысленно прожил свою небольшую жизнь. Ну что там было-то этой жизни? Три класса закончил, потом мамке помогал, потом устроился на завод и пошел в 'фабзайцы'. Только-только успел вступить в комсомол и влюбиться — как тут война. Первый бой и последний. Как же он маме в глаза посмотрит, когда вернется? Спросит его мама: 'Ну что, Коленька, сколько ты вражин убил?' И что Коля ответит? Покраснеет и отвернется. Не… Так дело не пойдет. Еще не хватало — перед мамой краснеть.