Обычно мы стоим, повернувшись к словам лицом, и потому способны их читать, произносить вслух или мысленно. А это происходит где-то сбоку от речи. Там невозможно взглянуть речи в лицо. Сбоку мне было видно, что речь – не толще листа бумаги, что все слова укорочены, каждое превратилось в одиночный вертикальный штрих, подобный одинокому столбу в бескрайнем пейзаже, – 1,я.
Задача состояла в том, чтобы куб демонтировать: разобрать его на части и снять, кусок за куском. Она позволила, чтобы это произошло – нет, не так. Субъект и Объект действия слились воедино. Скажем так: она произвела это над собой без малейших усилий, Я помогал ей в этом ее (нашем) занятии.
Мы начали с ее головы и двинулись вниз, к ногам. Освободившись от куба, открывшаяся часть ее тела с виду не менялась, И все-таки менялась. Она отметала всякие комментарии. Исключала любой ответ, кроме утвердительного. Или вот как: открывшаяся часть ее тела, опережая любой возможный ответ, сама себя утверждала.
Хотя все делалось без усилий, работа была утомительной, по крайней мере для меня. Убрав очередную часть куба, я возвращался к собственному телу в собственной постели, радуясь, что можно передохнуть минутку, пока не придет время убирать новую часть – или предаваться новой мечте. Можно ли считать эти действия – мечтание, демонтаж куба – синонимами?
Тогда я знал ответы на все вопросы. Там, где слова отсутствуют, знание приходит к тебе через физические действия и через пространство, посредством которого эти действия производятся; давая разрешение на каждое действие, пространство сообщало ему смысл, и другого смысла не требовалось.
Почувствовав утомление, я каждый раз заключал ее в объятия.
Не знаю, на сколько частей был разделен куб. На работу ушла вся ночь. Но одно я помню: каждая новая часть ее тела, что открывалась, стоило убрать очередной кусок куба, была равна предыдущей. Если не по размеру, то по значимости.
Сейчас, когда я это пишу, последовательность, которая вырисовывается из моих слов, кажется слишком простой: сначала голова, потом плечи, потом живот, потом ноги. Мы двигались не так.
Тут нам может помочь слово «демонтировать», которое я употребил, сознавая всю его внешнюю неуместность. Куб, подобно форме для отливки, внутри которой заключена другая вещь, обычно не «демонтируют», а «разбивают» или «раскалывают». Однако этот куб был сделан не за один присест, поэтому и разбить его за один присест было невозможно. Его требовалось разобрать на куски, куски же не всегда соответствовали только что открывшейся части ее тела по размеру, по площади. Быть может, каждый элемент куба разматывался, как ткань, покрывающая все ее тело? Мне известно одно: мы двигались постепенно, шаг за шагом, и после каждого шага от куба оставалось все меньше. В конце концов не осталось ничего.
Она стояла передо мною вся целиком, с виду точно такая же, как в начале, способная на те же действия, не более, с тем же именем, теми же привычками, тем же прошлым. И все-таки, стоило ей освободиться от куба, взаимоотношения между нею и всем, что не было ею, изменились, Перемена абсолютная и при этом невидимая. Теперь она оказалась в центре того, что ее окружало. Все, что не было ею, уступало ей место.
Центр города Дрездена еще лежал в руинах, когда я познакомился там с Эрхардом Фроммхольдом. Это было в начале 1950-х. В результате бомбардировки города войсками союзников 13 февраля 1945 года за одну-единственную ночь погибли 100 000 мирных жителей; большинство из них сгорели заживо при температурах, достигавших 1800 градусов по Фаренгейту. В 1950-е Фроммхольд работал редактором в издательстве VEB Verlagder Кип St.
Он был моим первым издателем. Его усилиями книга об итальянском художнике Ренато Гуттузо вышла за несколько лет до того, как меня начали печатать в Британии. Благодаря ему я обнаружил, что, несмотря на одолевавшие меня сомнения, я в состоянии закончить книгу.
Эрхард был худощав, сложением напоминал легкоатлета или футболиста. Вероятно, последнее сравнение точнее, поскольку родом он был из рабочей семьи. Он обладал поразительной энергией, сконцентрированной, сдержанной – отчасти сродни пульсу в ямке у него на шее.
И его подтянутая энергичность, и тогдашнее разрушенное состояние города свидетельствовали о мощи Истории. В то время с большой буквы писалась История, а не названия брендов. Однако то, чтоИстория означала или обещала, можно было интерпретировать по-всякому. Что лучше: дать ранам затянуться, не бередя их, или наоборот?
Эрхард был на два года моложе меня, но при встрече в Дрездене он показался мне несколькими годами старше, Он был опытнее, за плечами у него было больше Истории. В некотором смысле он был моим названым старшим братом. Сегодня, когда все Прогнившие Режимы в мире объявили принципы Братства и Равенства устаревшими, это может прозвучать сентиментально, но тогда никакой сентиментальности в этом не было.
Близость, порой свойственная родным братьям, между нами отсутствовала, Братским было определенное доверие, связывавшее нас, – экзистенциальное доверие, проистекавшее прежде всего из марксистского толкования истории. Толкования или перспектив? Я бы сказал, перспектив, ибо важнее всего тут было иное чувство времени, способное вместить в себя как длительное (века), так и срочное (сегодня в полтретьего дня).
Мы редко вели подробные разговоры о политике – отчасти потому, что у нас не было общего языка, на котором можно было бы свободно говорить, а еще потому, что мы с ним втайне были нонконформистами и противниками упрощений. Мы оба внимательно прислушивались к Бертольту Брехту, своему названому дяде.
В одном из брехтовских рассказов из цикла «Истории господина Койнера» идет речь о Сократе, В ответ на нескончаемые разглагольствования каких-то философов-софистов Сократ, не выдержав, делает шаг вперед и заявляет: «Я знаю только то, что ничего не знаю!» Это утверждение встречают оглушительными аплодисментами. А господин К, размышляет о том, не собирался ли Сократ что-то добавить, – вдруг то, что должно было последовать за этими словами, утонуло в аплодисментах, так и оставшись без внимания на две тысячи лет?!
Когда мы это впервые услышали, мы улыбнулись и взглянули друг на друга. И за нашим взаимным согласием стояло невысказанное признание той истины, что любая незаурядная политическая инициатива должна начинаться втайне – не ради любви к секретности, а из-за врожденной паранойи властей предержащих.
В ГДР каждому было известно об истории, ее заветах, ее безразличии, ее противоречиях, Кто-то ее презирал, кто-то пытался использовать всвоих целях, большинство сосредотачивались на том, как уцелеть с нею рядом, а некоторые – очень немногие – пытались жить достойно, днем и ночью встречая ее лицом к лицу, И Эрхард был среди этих немногих, Вот почему он сделался для меня примером – герой, оказавший глубокое влияние на то, чем я хотел попытаться стать.
Пример его был не интеллектуальным, а этическим, Я перенимал уроки, наблюдая за его каждодневным поведением, за тем, как он встречает события и людей, – наблюдая и пытаясь откликаться на увиденное. Способен ли я дать этому определение? Я так и не сформулировал его для себя; пример был едва ли не безмолвным, словно особая разновидность тишины.
Благодаря ему у меня появился пробный камень для того, чтобы устанавливать границу между ложным и истинным – пользуясь терминологией Спинозы, между смутным и адекватным.